издали стрельнул, с высоты бомбы сбросил… Если хорошо прицелиться, обязательно убьёшь, но кого, зачем?..
Стас улыбнулся:
— Готов спорить, вы работали на заводе.
— Я и сейчас работаю! Нормировщиком на Ярославском дизелестроительном, у Нобеля, Мог бы и не работать, но я там с детства, знаете ли. Вы бывали в Ярославле?
— Только проездом.
— Очень, очень зря. Приезжайте, заходите ко мне. У меня мастерская в Башне. Я там и живу. Это в центре города, вам любой укажет. Если соберётесь, черкните заранее; почтовый адрес я дам.
В экспозиции Скорцева Стас провёл три часа. Что-то ему здесь не нравилось. Не картины — нет; то есть картины ему точно не нравились, но его беспокойство вызывало что-то другое. «Картины» Скорцева, если это можно было так назвать, он едва ли не обнюхал. Полное впечатление, что их писал ребёнок, к тому же психически больной ребёнок. Смущала только уверенность руки: эти наивные линии, эти плоские фигуры, смехотворные сочетания цветов не были детскими каракулями; чувствовался стиль.
И только вечером, когда он после прогулки подходил к отелю, а мимо неспешно процокали копытами трое конных полицейских, его как ударило изнутри головы, и вся его нынешняя жизнь окончательно встала на место.
Вахмистр Степан! Император Павел! Мими…
Он взбежал на этаж Скорцева; стучал, не получил ответа и помчался в ресторан — да, старик был тут, сидел в одиночестве, ковыряя в тарелке. Стас остановился, отдышался, пригладил волосы и одёрнул куртку. И только потом бодро, со светской улыбкой подошёл к его столику:
— Добрый вечер, Никита Павлович.
— Опять вы, — пробурчал Скорцев, не поднимая глаз.
— А я иду, смотрю — что-то вы всухую сидите, — объяснил Стас. — Думаю, надо угостить мастера.
— Мастера! Вам же не нравятся мои картины.
— Мало ли, что мне не нравится. Я, например, пью рейнское и не люблю водку, а вы наоборот. Это же не означает, что водка плоха, или что вы плохи, или что я плох. Взять вам водки?
— Нет, спасибо.
— Я сторонник классицизма, и ваши картины вне моих предпочтений, это верно. Однако они могут нравиться другим, даже художникам, и ничто не помешает вам стать основателем нового направления в искусстве. Придумают ему звучное название — например «примитивизм»…
— Вот спасибо! Вот уважили старика! «Примитивизм»!
— Да я же не в уничижительном смысле, дорогой мой! А как вы сами это называете?
— Я это называю чистым, незамутнённым искусством, потому чтоэто — взгляд на жизнь человека, не испорченного гнусным материализмом бытия.
— Чистым? Ну, назовут новое направление «пропретизмом». Чистый взгляд… Мне нравится ваша идея.
— Картины мои ему не нравятся, а идея нравится. Что вам надо вообще?
— А! Да. Я хотел спросить, почему вы не выставили свой триптих?
— Вы точно пришли надо мной посмеяться. То примитивизм, то какой-то триптих. Я сроду триптихов не писал. Слово-то какое неприятное, немецкое: триптих.
— Слово греческое, но не в том суть… Как же вы не писали триптихов, когда я сам видел фото?
— А так вот и не писал. Имею право.
— Подвиг вахмистра Степана?
— Что ещё за вахмистр!
— Который спасал императора Павла в 1801 году.
Скорцев рассмеялся каркающим смехом курильщика:
— Вы, помню, называли себя знатоком истории! И по-вашему, Степан — вахмистр? Тоже мне, знаток… Грохнули Павла немцы, и все дела… Никакой Степан не помог…
За неделю он сдружился с Мариной. Она действительно была незаурядной девушкой, получившей хорошее образование. Пусть её суждения были наивными, но из всех членов делегации только с нею Стасу было интересно общаться вне выставки. Правда, его доброе к ней отношение было отношением дедушки к внучке, но ей он об этом не говорил, равно как и о том, что скучает по Мими. Разговоров о Мими они вообще избегали.
В предпоследний день пребывания в Париже жена премьер-министра, мадам Саваж, организовала для Марины экскурсию в галерею Palais-Royal. Галерею эту в конце девятнадцатого века закрывали, едва не снесли из-за ветхости, но решили всё же сохранить, как следует отремонтировав. Но ремонт получился настолько могучий, что только в прошлом году её открыли снова.
Когда Марина позвала с собой Стаса, он согласился сразу. Ведь росписям этой галереи он отдал три года, работая в команде мэтра Антуана!
Но новодел его разочаровал. Ничего похожего на то, что было. Уютный тёплый зал деревянной галереи превратили во что-то чугунно-бетонное. Вдоль одной стены висели выцветшие куски старой росписи, на других стенах и стоящих поперёк стеллажах размещались картины.
Он расстроился. Даже собрался уйти и подождать Марину снаружи, как вдруг услышал своё имя:
— Наиболее загадочный мастер того далёкого теперь времени, участвовавший в росписи нашей галереи, — вещала экскурсоводша, — выдающийся художник Эдуард Грох. Загадка в том, что по стилю и мастерству это был один человек, а сохранившиеся документы со всей очевидностью свидетельствуют: их было трое! Парадокс!
Публика заохала и заахала; мадам Саваж с улыбкой кивала во все стороны головою, будто она самолично придумала парадокс по имени Эдуард Грох; Марина в восторге вцепилась в руку Стаса.
— Да-да! Трое! Один из них жил и творил в Париже, руководил фирмой по торговле живописью, был другом Гиацинта Рибо. Другого мы находим в Англии; крупный военачальник лорд Грох картин оставил мало, но стиль их тот же самый, каким был во время ученичества парижского Гроха! И, наконец, третий Эдуард Грох жил в Германии, в Мюнхене.
Она повела экскурсию вдоль стены, демонстрируя работы «раннего» Гроха и «английского» Гроха, а потом подвела к затемнённому отсеку между стеллажами:
— Наследники мюнхенского Гроха живут в Америке; ни о парижском, ни об английском его двойниках они ничего не знают, но сообщили, что их предок был русским дворянином. Воистину, Эдуард Грох явление всеевропейское. Закончив ремонт галереи, мы купили у этих наследников портрет «Незнакомка» его работы, вот он! — И жестом фокусника экскурсоводша включила в отсеке свет.
— Это Мими! — закричала Марина.
Только в последний день, накануне отплытия, Стас понял, что именно беспокоило его при прогулках по Парижу. Он поднялся на этаж, где жила Марина, поприветствовал Сержа и постучал в дверь её номера. Открыла личная горничная Марины, высокая некрасивая девушка.
— Марина Антоновна свободна? — спросил он.
— Подождите. — Горничная сделала неуклюжий книксен и, проведя его в гостиную, ушла.
Отдёрнув штору, он упёрся лбом в оконное стекло, мрачно глядя на вечерний город. Из неведомых глубин памяти всплыли стихи Элюара: «К стеклу прильнув лицом как скорбный страж, ищу тебя за гранью ожиданья, за гранью самого себя… »
Из-за какой-то портьеры, которых столь много было в этом шикарном номере, выпорхнула оживлённая Марина с мокрыми волосами:
— Стасик! Я рада… Но я уже не смогу никуда пойти… А почему ты такой бука?
Он указал в окно:
— Мариночка, развей немедленно мои опасения. Где Эйфелева башня?!
Она внимательно посмотрела в окно, потом на него:
— А что такое «Эйфелева башня»?..
— Не знаешь? Её построили полвека назад!
— Полвека назад! — засмеялась Марина. — Откуда же мне про это знать?
— Но она символ Парижа!.. У тебя есть бумага?
— На столе.
Стас взял карандаш, несколькими штрихами изобразил плоские крыши, а над ними — четырьмя линиями — летящий силуэт Эйфелевой башни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Стас улыбнулся:
— Готов спорить, вы работали на заводе.
— Я и сейчас работаю! Нормировщиком на Ярославском дизелестроительном, у Нобеля, Мог бы и не работать, но я там с детства, знаете ли. Вы бывали в Ярославле?
— Только проездом.
— Очень, очень зря. Приезжайте, заходите ко мне. У меня мастерская в Башне. Я там и живу. Это в центре города, вам любой укажет. Если соберётесь, черкните заранее; почтовый адрес я дам.
В экспозиции Скорцева Стас провёл три часа. Что-то ему здесь не нравилось. Не картины — нет; то есть картины ему точно не нравились, но его беспокойство вызывало что-то другое. «Картины» Скорцева, если это можно было так назвать, он едва ли не обнюхал. Полное впечатление, что их писал ребёнок, к тому же психически больной ребёнок. Смущала только уверенность руки: эти наивные линии, эти плоские фигуры, смехотворные сочетания цветов не были детскими каракулями; чувствовался стиль.
И только вечером, когда он после прогулки подходил к отелю, а мимо неспешно процокали копытами трое конных полицейских, его как ударило изнутри головы, и вся его нынешняя жизнь окончательно встала на место.
Вахмистр Степан! Император Павел! Мими…
Он взбежал на этаж Скорцева; стучал, не получил ответа и помчался в ресторан — да, старик был тут, сидел в одиночестве, ковыряя в тарелке. Стас остановился, отдышался, пригладил волосы и одёрнул куртку. И только потом бодро, со светской улыбкой подошёл к его столику:
— Добрый вечер, Никита Павлович.
— Опять вы, — пробурчал Скорцев, не поднимая глаз.
— А я иду, смотрю — что-то вы всухую сидите, — объяснил Стас. — Думаю, надо угостить мастера.
— Мастера! Вам же не нравятся мои картины.
— Мало ли, что мне не нравится. Я, например, пью рейнское и не люблю водку, а вы наоборот. Это же не означает, что водка плоха, или что вы плохи, или что я плох. Взять вам водки?
— Нет, спасибо.
— Я сторонник классицизма, и ваши картины вне моих предпочтений, это верно. Однако они могут нравиться другим, даже художникам, и ничто не помешает вам стать основателем нового направления в искусстве. Придумают ему звучное название — например «примитивизм»…
— Вот спасибо! Вот уважили старика! «Примитивизм»!
— Да я же не в уничижительном смысле, дорогой мой! А как вы сами это называете?
— Я это называю чистым, незамутнённым искусством, потому чтоэто — взгляд на жизнь человека, не испорченного гнусным материализмом бытия.
— Чистым? Ну, назовут новое направление «пропретизмом». Чистый взгляд… Мне нравится ваша идея.
— Картины мои ему не нравятся, а идея нравится. Что вам надо вообще?
— А! Да. Я хотел спросить, почему вы не выставили свой триптих?
— Вы точно пришли надо мной посмеяться. То примитивизм, то какой-то триптих. Я сроду триптихов не писал. Слово-то какое неприятное, немецкое: триптих.
— Слово греческое, но не в том суть… Как же вы не писали триптихов, когда я сам видел фото?
— А так вот и не писал. Имею право.
— Подвиг вахмистра Степана?
— Что ещё за вахмистр!
— Который спасал императора Павла в 1801 году.
Скорцев рассмеялся каркающим смехом курильщика:
— Вы, помню, называли себя знатоком истории! И по-вашему, Степан — вахмистр? Тоже мне, знаток… Грохнули Павла немцы, и все дела… Никакой Степан не помог…
За неделю он сдружился с Мариной. Она действительно была незаурядной девушкой, получившей хорошее образование. Пусть её суждения были наивными, но из всех членов делегации только с нею Стасу было интересно общаться вне выставки. Правда, его доброе к ней отношение было отношением дедушки к внучке, но ей он об этом не говорил, равно как и о том, что скучает по Мими. Разговоров о Мими они вообще избегали.
В предпоследний день пребывания в Париже жена премьер-министра, мадам Саваж, организовала для Марины экскурсию в галерею Palais-Royal. Галерею эту в конце девятнадцатого века закрывали, едва не снесли из-за ветхости, но решили всё же сохранить, как следует отремонтировав. Но ремонт получился настолько могучий, что только в прошлом году её открыли снова.
Когда Марина позвала с собой Стаса, он согласился сразу. Ведь росписям этой галереи он отдал три года, работая в команде мэтра Антуана!
Но новодел его разочаровал. Ничего похожего на то, что было. Уютный тёплый зал деревянной галереи превратили во что-то чугунно-бетонное. Вдоль одной стены висели выцветшие куски старой росписи, на других стенах и стоящих поперёк стеллажах размещались картины.
Он расстроился. Даже собрался уйти и подождать Марину снаружи, как вдруг услышал своё имя:
— Наиболее загадочный мастер того далёкого теперь времени, участвовавший в росписи нашей галереи, — вещала экскурсоводша, — выдающийся художник Эдуард Грох. Загадка в том, что по стилю и мастерству это был один человек, а сохранившиеся документы со всей очевидностью свидетельствуют: их было трое! Парадокс!
Публика заохала и заахала; мадам Саваж с улыбкой кивала во все стороны головою, будто она самолично придумала парадокс по имени Эдуард Грох; Марина в восторге вцепилась в руку Стаса.
— Да-да! Трое! Один из них жил и творил в Париже, руководил фирмой по торговле живописью, был другом Гиацинта Рибо. Другого мы находим в Англии; крупный военачальник лорд Грох картин оставил мало, но стиль их тот же самый, каким был во время ученичества парижского Гроха! И, наконец, третий Эдуард Грох жил в Германии, в Мюнхене.
Она повела экскурсию вдоль стены, демонстрируя работы «раннего» Гроха и «английского» Гроха, а потом подвела к затемнённому отсеку между стеллажами:
— Наследники мюнхенского Гроха живут в Америке; ни о парижском, ни об английском его двойниках они ничего не знают, но сообщили, что их предок был русским дворянином. Воистину, Эдуард Грох явление всеевропейское. Закончив ремонт галереи, мы купили у этих наследников портрет «Незнакомка» его работы, вот он! — И жестом фокусника экскурсоводша включила в отсеке свет.
— Это Мими! — закричала Марина.
Только в последний день, накануне отплытия, Стас понял, что именно беспокоило его при прогулках по Парижу. Он поднялся на этаж, где жила Марина, поприветствовал Сержа и постучал в дверь её номера. Открыла личная горничная Марины, высокая некрасивая девушка.
— Марина Антоновна свободна? — спросил он.
— Подождите. — Горничная сделала неуклюжий книксен и, проведя его в гостиную, ушла.
Отдёрнув штору, он упёрся лбом в оконное стекло, мрачно глядя на вечерний город. Из неведомых глубин памяти всплыли стихи Элюара: «К стеклу прильнув лицом как скорбный страж, ищу тебя за гранью ожиданья, за гранью самого себя… »
Из-за какой-то портьеры, которых столь много было в этом шикарном номере, выпорхнула оживлённая Марина с мокрыми волосами:
— Стасик! Я рада… Но я уже не смогу никуда пойти… А почему ты такой бука?
Он указал в окно:
— Мариночка, развей немедленно мои опасения. Где Эйфелева башня?!
Она внимательно посмотрела в окно, потом на него:
— А что такое «Эйфелева башня»?..
— Не знаешь? Её построили полвека назад!
— Полвека назад! — засмеялась Марина. — Откуда же мне про это знать?
— Но она символ Парижа!.. У тебя есть бумага?
— На столе.
Стас взял карандаш, несколькими штрихами изобразил плоские крыши, а над ними — четырьмя линиями — летящий силуэт Эйфелевой башни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112