Шатов стоял пред ней через комнату, в пяти шагах, и робко, но как-то обновленно, с каким-то небывалым сиянием в лице ее слушал. Этот сильный и шершавый человек, постоянно шерстью вверх, вдруг весь смягчился и просветлел. В душе его задрожало что-то необычайное, совсем неожиданное. Три года разлуки, три года расторгнутого брака не вытеснили из сердца его ничего. И может быть каждый день в эти три года он мечтал о ней, о дорогом существе, когда-то ему сказавшем: „люблю“. Зная Шатова, наверно скажу, что никогда бы он не мог допустить в себе даже мечты, чтобы какая-нибудь женщина могла сказать ему: „люблю“. Он был целомудрен и стыдлив до дикости, считал себя страшным уродом, ненавидел свое лицо и свой характер, приравнивал себя к какому-то монстру, которого можно возить и показывать лишь на ярмарках. Вследствие всего этого выше всего считал честность, а убеждениям своим предавался до фанатизма, был мрачен, горд, гневлив и не словоохотлив. Но вот это единственное существо, две недели его любившее (он всегда, всегда тому верил!), – существо, которое он всегда считал неизмеримо выше себя, несмотря на совершенно трезвое понимание ее заблуждений; существо, которому он совершенно все, все мог простить (о том и вопроса быть не могло, а было даже нечто обратное, так что выходило по его, что он сам пред нею во всем виноват), эта женщина, эта Марья Шатова вдруг опять в его доме, опять пред ним… этого почти невозможно было понять! Он так был поражен, в этом событии заключалось для него столько чего-то страшного, и вместе с тем столько счастия, что конечно он не мог, а может быть не желал, боялся опомниться. Это был сон. Но когда она поглядела на него этим измученным взглядом, вдруг он понял, что это столь любимое существо страдает, может быть обижено. Сердце его замерло. Он с болью вгляделся в ее черты: давно уже исчез с этого усталого лица блеск первой молодости. Правда, она все еще была хороша собой, – в его глазах, как и прежде, красавица. (На самом деле это была женщина лет двадцати пяти, довольно сильного сложения, росту выше среднего (выше Шатова), с темнорусыми, пышными волосами, с бледным овальным лицом, большими темными глазами, теперь сверкавшими лихорадочным блеском.) Но легкомысленная, наивная и простодушная прежняя энергия, столь ему знакомая, сменилась в ней угрюмою раздражительностию, разочарованием, как бы цинизмом, к которому она еще не привыкла и которым сама тяготилась. Но главное, она была больна, это разглядел он ясно. Несмотря на весь свой страх пред нею, он вдруг подошел и схватил ее за обе руки:
– Marie… знаешь… ты, может быть, очень устала, ради бога не сердись… Если бы ты согласилась например хоть чаю, а? Чай очень подкрепляет, а? Если бы ты согласилась!..
– Чего тут согласилась, разумеется, соглашусь, какой вы попрежнему ребенок. Если можете, дайте. Как у вас тесно! Как у вас холодно!
– О, я сейчас дров, дров… дрова у меня есть! – весь заходил Шатов: – дрова… то-есть, но… впрочем и чаю сейчас, – махнул он рукой, как бы с отчаянною решимостию, и схватил фуражку.
– Куда ж вы? Стало быть, нет дома чаю?
– Будет, будет, будет, сейчас будет все… я… – Он схватил с полки револьвер.
– Я продам сейчас этот револьвер… или заложу…
– Что за глупости, и как это долго будет! Возьмите вот мои деньги, коли у вас нет ничего, тут восемь гривен, кажется; все. У вас точно в помешанном доме.
– Не надо, не надо твоих денег, я сейчас, в один миг, я и без револьвера…
И он бросился прямо к Кириллову. Это было вероятно еще часа за два до посещения Кириллова Петром Степановичем и Липутиным. Шатов и Кириллов, жившие на одном дворе, почти не видались друг с другом, а встречаясь, не кланялись и не говорили: слишком долго уж они „пролежали“ вместе в Америке.
– Кириллов, у вас всегда чай; есть у вас чай и самовар?
Кириллов, ходивший по комнате (по обыкновению своему всю ночь из угла в угол), вдруг остановился и пристально посмотрел на вбежавшего, впрочем без особого удивления.
– Чай есть, сахар есть и самовар есть. Но самовара не надо, чай горячий. Садитесь и пейте просто.
– Кириллов, мы вместе лежали в Америке… Ко мне пришла жена… Я… Давайте чаю… Надо самовар.
– Если жена, то надо самовар. Но самовар после. У меня два. А теперь берите со стола чайник. Горячий, самый горячий. Берите все; берите сахар; весь. Хлеб… Хлеба много; весь. Есть телятина. Денег рубль.
– Давай, друг, отдам завтра! Ах, Кириллов!
– Это та жена, которая в Швейцарии? Это хорошо. И то, что вы так вбежали, тоже хорошо.
– Кириллов! – вскричал Шатов, захватывая под локоть чайник, а в обе руки сахар и хлеб. – Кириллов! Если б… если б вы могли отказаться от ваших ужасных фантазий и бросить ваш атеистический бред… о, какой бы вы были человек, Кириллов!
– Видно, что вы любите жену после Швейцарии. Это хорошо, если после Швейцарии. Когда надо чаю, приходите опять. Приходите всю ночь, я не сплю совсем. Самовар будет. Берите рубль, вот. Ступайте к жене, я останусь и буду думать о вас и о вашей жене.
Марья Шатова была видимо довольна поспешностию и почти с жадностию принялась за чай, но за самоваром бежать не понадобилось? она выпила всего полчашки и проглотила лишь крошечный кусочек хлебца. От телятины брезгливо и раздражительно отказалась.
– Ты больна, Marie, все это так в тебе болезненно… – робко заметил Шатов, робко около нее ухаживая.
– Конечно больна, пожалуста сядьте. Где вы взяли чай, если не было?
Шатов рассказал про Кириллова, слегка, вкратце. Она кое-что про него слышала.
– Знаю, что сумасшедший; пожалуста довольно; мало что ли дураков? Так вы были в Америке? Слышала, вы писали.
– Да, я… в Париж писал.
– Довольно, и пожалуста о чем-нибудь другом. Вы по убеждению славянофил?
– Я… я не то что… За невозможностию быть русским, стал славянофилом, – криво усмехнулся он, с натугой человека, сострившего не кстати и через силу.
– А вы не русский?
– Нет, не русский.
– Ну, все это глупости. Сядьте, прошу вас наконец. Что вы все туда-сюда? Вы думаете, я в бреду? Может, и буду в бреду. Вы говорите, вас только двое в доме?
– Двое… внизу…
– И все таких умных. Что внизу? Вы сказали внизу?
– Нет, ничего.
– Что ничего? Я хочу знать.
– Я только хотел сказать, что мы тут теперь двое во дворе, а внизу прежде жили Лебядкины…
– Это та, которую сегодня ночью зарезали? – вскинулась она вдруг. – Слышала. Только что приехала, слышала. У вас был пожар?
– Да, Marie, да, и может быть я делаю страшную подлость в сию минуту, что прощаю подлецов… – встал он вдруг и зашагал по комнате, подняв вверх руки как бы в исступлении.
Но Marie несовсем поняла его. Она слушала ответы рассеянно; она спрашивала, а не слушала.
– Славные дела у вас делаются. Ох, как все подло! Какие все подлецы! Да сядьте же, прошу вас наконец, о, как вы меня раздражаете!-и в изнеможении она опустилась головой на подушку.
– Marie, я не буду… Ты может быть прилегла бы, Marie?
Она не ответила и в бессилии закрыла глаза. Бледное ее лицо стало точно у мертвой. Она заснула почти мгновенно. Шатов посмотрел кругом, поправил свечу, посмотрел еще раз в беспокойстве на ее лицо, крепко сжал пред собой руки и на цыпочках вышел из комнаты в сени. На верху лестницы он уперся лицом в угол и простоял так минут десять, безмолвно и недвижимо. Простоял бы и дольше, но вдруг внизу послышались тихие, осторожные шаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174
– Marie… знаешь… ты, может быть, очень устала, ради бога не сердись… Если бы ты согласилась например хоть чаю, а? Чай очень подкрепляет, а? Если бы ты согласилась!..
– Чего тут согласилась, разумеется, соглашусь, какой вы попрежнему ребенок. Если можете, дайте. Как у вас тесно! Как у вас холодно!
– О, я сейчас дров, дров… дрова у меня есть! – весь заходил Шатов: – дрова… то-есть, но… впрочем и чаю сейчас, – махнул он рукой, как бы с отчаянною решимостию, и схватил фуражку.
– Куда ж вы? Стало быть, нет дома чаю?
– Будет, будет, будет, сейчас будет все… я… – Он схватил с полки револьвер.
– Я продам сейчас этот револьвер… или заложу…
– Что за глупости, и как это долго будет! Возьмите вот мои деньги, коли у вас нет ничего, тут восемь гривен, кажется; все. У вас точно в помешанном доме.
– Не надо, не надо твоих денег, я сейчас, в один миг, я и без револьвера…
И он бросился прямо к Кириллову. Это было вероятно еще часа за два до посещения Кириллова Петром Степановичем и Липутиным. Шатов и Кириллов, жившие на одном дворе, почти не видались друг с другом, а встречаясь, не кланялись и не говорили: слишком долго уж они „пролежали“ вместе в Америке.
– Кириллов, у вас всегда чай; есть у вас чай и самовар?
Кириллов, ходивший по комнате (по обыкновению своему всю ночь из угла в угол), вдруг остановился и пристально посмотрел на вбежавшего, впрочем без особого удивления.
– Чай есть, сахар есть и самовар есть. Но самовара не надо, чай горячий. Садитесь и пейте просто.
– Кириллов, мы вместе лежали в Америке… Ко мне пришла жена… Я… Давайте чаю… Надо самовар.
– Если жена, то надо самовар. Но самовар после. У меня два. А теперь берите со стола чайник. Горячий, самый горячий. Берите все; берите сахар; весь. Хлеб… Хлеба много; весь. Есть телятина. Денег рубль.
– Давай, друг, отдам завтра! Ах, Кириллов!
– Это та жена, которая в Швейцарии? Это хорошо. И то, что вы так вбежали, тоже хорошо.
– Кириллов! – вскричал Шатов, захватывая под локоть чайник, а в обе руки сахар и хлеб. – Кириллов! Если б… если б вы могли отказаться от ваших ужасных фантазий и бросить ваш атеистический бред… о, какой бы вы были человек, Кириллов!
– Видно, что вы любите жену после Швейцарии. Это хорошо, если после Швейцарии. Когда надо чаю, приходите опять. Приходите всю ночь, я не сплю совсем. Самовар будет. Берите рубль, вот. Ступайте к жене, я останусь и буду думать о вас и о вашей жене.
Марья Шатова была видимо довольна поспешностию и почти с жадностию принялась за чай, но за самоваром бежать не понадобилось? она выпила всего полчашки и проглотила лишь крошечный кусочек хлебца. От телятины брезгливо и раздражительно отказалась.
– Ты больна, Marie, все это так в тебе болезненно… – робко заметил Шатов, робко около нее ухаживая.
– Конечно больна, пожалуста сядьте. Где вы взяли чай, если не было?
Шатов рассказал про Кириллова, слегка, вкратце. Она кое-что про него слышала.
– Знаю, что сумасшедший; пожалуста довольно; мало что ли дураков? Так вы были в Америке? Слышала, вы писали.
– Да, я… в Париж писал.
– Довольно, и пожалуста о чем-нибудь другом. Вы по убеждению славянофил?
– Я… я не то что… За невозможностию быть русским, стал славянофилом, – криво усмехнулся он, с натугой человека, сострившего не кстати и через силу.
– А вы не русский?
– Нет, не русский.
– Ну, все это глупости. Сядьте, прошу вас наконец. Что вы все туда-сюда? Вы думаете, я в бреду? Может, и буду в бреду. Вы говорите, вас только двое в доме?
– Двое… внизу…
– И все таких умных. Что внизу? Вы сказали внизу?
– Нет, ничего.
– Что ничего? Я хочу знать.
– Я только хотел сказать, что мы тут теперь двое во дворе, а внизу прежде жили Лебядкины…
– Это та, которую сегодня ночью зарезали? – вскинулась она вдруг. – Слышала. Только что приехала, слышала. У вас был пожар?
– Да, Marie, да, и может быть я делаю страшную подлость в сию минуту, что прощаю подлецов… – встал он вдруг и зашагал по комнате, подняв вверх руки как бы в исступлении.
Но Marie несовсем поняла его. Она слушала ответы рассеянно; она спрашивала, а не слушала.
– Славные дела у вас делаются. Ох, как все подло! Какие все подлецы! Да сядьте же, прошу вас наконец, о, как вы меня раздражаете!-и в изнеможении она опустилась головой на подушку.
– Marie, я не буду… Ты может быть прилегла бы, Marie?
Она не ответила и в бессилии закрыла глаза. Бледное ее лицо стало точно у мертвой. Она заснула почти мгновенно. Шатов посмотрел кругом, поправил свечу, посмотрел еще раз в беспокойстве на ее лицо, крепко сжал пред собой руки и на цыпочках вышел из комнаты в сени. На верху лестницы он уперся лицом в угол и простоял так минут десять, безмолвно и недвижимо. Простоял бы и дольше, но вдруг внизу послышались тихие, осторожные шаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174