Эти дружеские пальцы вообще безжалостны, а иногда бестолковы, pardon, но, вот верите ли, а я почти забыл обо всем этом, о мерзостях-то, то-есть я вовсе не забыл, но я, по глупости моей, все время, пока был у Lise, старался быть счастливым и уверял себя, что я счастлив. Но теперь… о, теперь я про эту великодушную, гуманную, терпеливую к моим подлым недостаткам женщину, – то-есть хоть и несовсем терпеливую, но ведь и сам-то я каков, с моим пустым, скверным характером! Ведь я блажной ребенок, со всем эгоизмом ребенка, но без его невинности. Она двадцать лет ходила за мной, как нянька, cette pauvre* тетя, как грациозно называет ее Lise… И вдруг, после двадцати лет, ребенок захотел жениться, жени да жени, письмо за письмом, а у ней голова в уксусе и… и, вот и достиг, в воскресенье женатый человек, шутка сказать… И чего сам настаивал, ну зачем я письма писал? Да, забыл: Lise боготворит Дарью Павловну, говорит по крайней мере; говорит про нее: „c'est un ange*, но только несколько скрытный“. Обе советовали, даже Прасковья… впрочем, Прасковья не советовала. О, сколько яду заперто в этой Коробочке! Да и Lise собственно не советовала: „к чему вам жениться; довольно с вас и ученых наслаждений“. Хохочет. Я ей простил ее хохот, потому что у ней у самой скребет на сердце. Вам, однако, говорят они, без женщины невозможно. Приближаются ваши немощи, а она вас укроет, или как там… Ма foi*, я и сам, все это время с вами сидя, думал про себя, что провидение посылает ее на склоне бурных дней моих, и что она меня укроет или как там… enfin* понадобится в хозяйстве. Вон у меня такой сор, вон смотрите, все это валяется, давеча велел прибрать, и книга на полу. La pauvre amie* все сердилась, что у меня сор… О, теперь уж не будет раздаваться голос ее! Vingt ans!* И-и у них, кажется, анонимные письма, вообразите, Nicolas продал, будто бы, Лебядкину имение. C'est un monstre; et enfin*, кто такой Лебядкин? Lise слушает, слушает, ух, как она слушает! Я простил ей ее хохот, я видел, с каким лицом она слушала, и се Maurice…* я бы не желал быть в его теперешней роли, brave homme tout de m?me*, но несколько застенчив; впрочем бог с ним…“
Он замолчал; он устал и сбился и сидел, понурив голову, смотря неподвижно в пол усталыми глазами. Я воспользовался промежутком и рассказал о моем посещении дома Филиппова, при чем резко и сухо выразил мое мнение, что, действительно, сестра Лебядкина (которую я не видал) могла быть когда-то какой-нибудь жертвой Nicolas, в загадочную пору его жизни, как выражался Липутин, и что очень может быть, что Лебядкин почему-нибудь получает с Nicolas деньги, но вот и все. Насчет же сплетен о Дарье Павловне, то все это вздор, все это натяжки мерзавца Липутина, и что так по крайней мере с жаром утверждает Алексей Нилыч, которому нет оснований не верить. Степан Трофимович прослушал мои уверения с рассеянным видом, как будто до него не касалось. Я кстати упомянул и о разговоре моем с Кирилловым и прибавил, что Кириллов, может быть, сумасшедший.
– Он не сумасшедший, но это люди с коротенькими мыслями, – вяло и как бы нехотя промямлил он. – Ces gens-lа supposent la nature et la soci?t? humaine autres que Dieu ne les a faites et qu'elles ne sont r?element.* С ними заигрывают, но по крайней мере не Степан Верховенский. Я видел их тогда в Петербурге, avec cette ch?re amie* (о, как я тогда оскорблял ee!) и не только их ругательств, – я даже их похвал не испугался. Не испугаюсь и теперь, mais parlons d'autre chose..* я, кажется, ужасных вещей наделал; вообразите, я отослал Дарье Павловне вчера письмо и… как я кляну себя за это!
– О чем же вы писали?
– О, друг мой, поверьте, что все это с таким благородством. Я уведомил ее, что я написал к Nicolas, еще дней пять назад и тоже с благородством.
– Понимаю теперь! – вскричал я с жаром, – и какое право имели вы их так сопоставить?
– Но, mon cher, не давите же меня окончательно, не кричите на меня; я и то весь раздавлен, как… как таракан, и наконец я думаю, что все это так благородно. Предположите, что там что-нибудь действительно было… en Suisse…* или начиналось. Должен же я спросить сердца их предварительно, чтобы… enfin, чтобы не помешать сердцам и не стать столбом на их дороге… Я единственно из благородства.
– О боже, как вы глупо сделали! – невольно сорвалось у меня.
– Глупо, глупо! – подхватил он даже с жадностию; – никогда ничего не сказали вы умнее, c'?tait b?te, mais que faire, tout est dit*. Все равно женюсь, хоть и на „чужих грехах“. так к чему же было и писать? Не правда ли?
– Вы опять за то же!
– О, теперь меня не испугаете вашим криком, теперь пред вами уже не тот Степан Верховенский; тот похоронен; enfin tout est dit*. Да и чего кричите вы? Единственно потому, что не сами женитесь и не вам придется носить известное головное украшение. Опять вас коробит? Бедный друг мой, вы не знаете женщину, а я только и делал, что изучал ее. „Если хочешь победить весь мир, победи себя“, единственно, что удалось хорошо сказать другому такому же, как и вы, романтику, Шатову, братцу супруги моей. Охотно у него заимствую его изречение. Ну, вот и я готов победить себя, и женюсь, а между тем что завоюю, вместо целого-то мира? О друг мой, брак – это нравственная смерть всякой гордой души, всякой независимости. Брачная жизнь развратит меня, отнимет энергию, мужество в служении делу, пойдут дети, еще пожалуй не мои, – то-есть, разумеется не мои; мудрый не боится заглянуть в лицо истине… Липутин предлагал давеча спастись от Nicolas баррикадами; он глуп, Липутин. Женщина обманет само всевидящее око. Le bon Dieu*, создавая женщину, уж конечно знал чему подвергался, но я уверен, что она сама помешала ему; сама захотела участвовать в своем создании и сама заставила себя создать в таком виде и с такими аттрибутами; иначе кто же захотел наживать себе такие хлопоты даром? Настасья, я знаю, может и рассердится на меня за вольнодумство, но… Enfin tout est dit.
Он не был бы сам собою, если бы обошелся без дешевенького, каламбурного вольнодумства, так процветавшего в его время, по крайней мере теперь утешил себя каламбурчиком, но ненадолго.
– О, почему бы совсем не быть этому послезавтра, этому воскресенью! – воскликнул он вдруг, но уже в совершенном отчаянии, – почему бы не быть хоть одной этой неделе без воскресенья – si le miracle existe?* Ну, что бы стоило провидению вычеркнуть из календаря хоть одно воскресенье, ну хоть для того, чтобы доказать атеисту свое могущество et que tout soit dit!* О, как я любил ее! двадцать лет, все двадцать лет, и никогда-то она не понимала меня!
– Но про кого вы говорите; и я вас не понимаю! – спросил я с удивлением.
– Vingt ans! И ни разу не поняла меня, о это жестоко! И неужели она думает, что я женюсь из страха, из нужды? О позор! тетя, тетя, я для тебя!.. О, пусть узнает она, эта тетя, что она единственная женщина, которую я обожал двадцать лет! Она должна узнать это, иначе не будет, иначе только силой потащат меня под этот се qu'on appelle le венец!*
Я в первый раз слышал это признание и так энергически высказанное. Не скрою, что мне ужасно хотелось засмеяться, Я был неправ.
– Один, один он мне остался теперь, одна надежда моя! – всплеснул он вдруг руками, как бы внезапно пораженный новою мыслию, – теперь один только он, мой бедный мальчик, спасет меня и, – о, что же он не едет! О сын мой, о мой, Петруша… и хоть я недостоин названия отца, а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami,* я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я думаю, пора спать, voyez vous,* двенадцать часов…
Глава четвертая
Хромоножка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174
Он замолчал; он устал и сбился и сидел, понурив голову, смотря неподвижно в пол усталыми глазами. Я воспользовался промежутком и рассказал о моем посещении дома Филиппова, при чем резко и сухо выразил мое мнение, что, действительно, сестра Лебядкина (которую я не видал) могла быть когда-то какой-нибудь жертвой Nicolas, в загадочную пору его жизни, как выражался Липутин, и что очень может быть, что Лебядкин почему-нибудь получает с Nicolas деньги, но вот и все. Насчет же сплетен о Дарье Павловне, то все это вздор, все это натяжки мерзавца Липутина, и что так по крайней мере с жаром утверждает Алексей Нилыч, которому нет оснований не верить. Степан Трофимович прослушал мои уверения с рассеянным видом, как будто до него не касалось. Я кстати упомянул и о разговоре моем с Кирилловым и прибавил, что Кириллов, может быть, сумасшедший.
– Он не сумасшедший, но это люди с коротенькими мыслями, – вяло и как бы нехотя промямлил он. – Ces gens-lа supposent la nature et la soci?t? humaine autres que Dieu ne les a faites et qu'elles ne sont r?element.* С ними заигрывают, но по крайней мере не Степан Верховенский. Я видел их тогда в Петербурге, avec cette ch?re amie* (о, как я тогда оскорблял ee!) и не только их ругательств, – я даже их похвал не испугался. Не испугаюсь и теперь, mais parlons d'autre chose..* я, кажется, ужасных вещей наделал; вообразите, я отослал Дарье Павловне вчера письмо и… как я кляну себя за это!
– О чем же вы писали?
– О, друг мой, поверьте, что все это с таким благородством. Я уведомил ее, что я написал к Nicolas, еще дней пять назад и тоже с благородством.
– Понимаю теперь! – вскричал я с жаром, – и какое право имели вы их так сопоставить?
– Но, mon cher, не давите же меня окончательно, не кричите на меня; я и то весь раздавлен, как… как таракан, и наконец я думаю, что все это так благородно. Предположите, что там что-нибудь действительно было… en Suisse…* или начиналось. Должен же я спросить сердца их предварительно, чтобы… enfin, чтобы не помешать сердцам и не стать столбом на их дороге… Я единственно из благородства.
– О боже, как вы глупо сделали! – невольно сорвалось у меня.
– Глупо, глупо! – подхватил он даже с жадностию; – никогда ничего не сказали вы умнее, c'?tait b?te, mais que faire, tout est dit*. Все равно женюсь, хоть и на „чужих грехах“. так к чему же было и писать? Не правда ли?
– Вы опять за то же!
– О, теперь меня не испугаете вашим криком, теперь пред вами уже не тот Степан Верховенский; тот похоронен; enfin tout est dit*. Да и чего кричите вы? Единственно потому, что не сами женитесь и не вам придется носить известное головное украшение. Опять вас коробит? Бедный друг мой, вы не знаете женщину, а я только и делал, что изучал ее. „Если хочешь победить весь мир, победи себя“, единственно, что удалось хорошо сказать другому такому же, как и вы, романтику, Шатову, братцу супруги моей. Охотно у него заимствую его изречение. Ну, вот и я готов победить себя, и женюсь, а между тем что завоюю, вместо целого-то мира? О друг мой, брак – это нравственная смерть всякой гордой души, всякой независимости. Брачная жизнь развратит меня, отнимет энергию, мужество в служении делу, пойдут дети, еще пожалуй не мои, – то-есть, разумеется не мои; мудрый не боится заглянуть в лицо истине… Липутин предлагал давеча спастись от Nicolas баррикадами; он глуп, Липутин. Женщина обманет само всевидящее око. Le bon Dieu*, создавая женщину, уж конечно знал чему подвергался, но я уверен, что она сама помешала ему; сама захотела участвовать в своем создании и сама заставила себя создать в таком виде и с такими аттрибутами; иначе кто же захотел наживать себе такие хлопоты даром? Настасья, я знаю, может и рассердится на меня за вольнодумство, но… Enfin tout est dit.
Он не был бы сам собою, если бы обошелся без дешевенького, каламбурного вольнодумства, так процветавшего в его время, по крайней мере теперь утешил себя каламбурчиком, но ненадолго.
– О, почему бы совсем не быть этому послезавтра, этому воскресенью! – воскликнул он вдруг, но уже в совершенном отчаянии, – почему бы не быть хоть одной этой неделе без воскресенья – si le miracle existe?* Ну, что бы стоило провидению вычеркнуть из календаря хоть одно воскресенье, ну хоть для того, чтобы доказать атеисту свое могущество et que tout soit dit!* О, как я любил ее! двадцать лет, все двадцать лет, и никогда-то она не понимала меня!
– Но про кого вы говорите; и я вас не понимаю! – спросил я с удивлением.
– Vingt ans! И ни разу не поняла меня, о это жестоко! И неужели она думает, что я женюсь из страха, из нужды? О позор! тетя, тетя, я для тебя!.. О, пусть узнает она, эта тетя, что она единственная женщина, которую я обожал двадцать лет! Она должна узнать это, иначе не будет, иначе только силой потащат меня под этот се qu'on appelle le венец!*
Я в первый раз слышал это признание и так энергически высказанное. Не скрою, что мне ужасно хотелось засмеяться, Я был неправ.
– Один, один он мне остался теперь, одна надежда моя! – всплеснул он вдруг руками, как бы внезапно пораженный новою мыслию, – теперь один только он, мой бедный мальчик, спасет меня и, – о, что же он не едет! О сын мой, о мой, Петруша… и хоть я недостоин названия отца, а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami,* я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я думаю, пора спать, voyez vous,* двенадцать часов…
Глава четвертая
Хромоножка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174