вход в нишу библиотеки завешен был
большими шторами, а у стены, противоположной входу, стояло
старинное бюро, и на нем бронзовые подсвечники -- бегущие
арапчата, несущие свечные связки, по три свечи у арапчонка.
Мы выходили, стараясь говорить тише, вся компания быстро
растекалась, а двое или трое всегда провожали меня; ко мне надо
было идти в сторону театра, польского сада, державинского дома
-- в нем-то я и жила. В садике у театра и в польском саду цвела
вовсю сирень, лиловая краска белой ночи, лиловый ее запах.
Тонкие и острые каблуки мои стукали по тротуару, белая ночь
усиливала звук, и в который раз кто-нибудь из моих спутников,
ночных непонятных птиц, читал мне нотацию либо лекцию о
мокасинах, ичигах, лаптях и чувяках, придающих ходьбе
бесшумность, а женщине женственность. "Была она прекрасна и
ходила как мышь".
-- Бегала! -- возражала я. -- Нельзя быть прекрасной и бегать
как мышь, это противоречие.
-- Жизнь и есть противоречие. Разве легче быть прекрасной и
греметь коваными подметками? А зимой и вовсе фельдфебельские
сапоги наденете, Ленхен.
-- Ох, качи, качи, качи, -- шептал Шиншилла, -- затрубили
трубачи, застучали стукачи, прилетели к нам грачи.
Было светло, родители отсутствовали (о, счастье!), я приглашала
на кофий, но никто не пошел ко мне в гости. Дома ждала меня
современная мебель, чешская люстра, полная грядущих событий,
немецкие скатерти, почти трофеи, прибалтийский керамический
сервиз на столе (я думала, они зайдут), идеально чистый
новенький ковер во всю стену, у которого вот уж точно ничего не
отрастало, о верблюдах слыхом не слыхивал. Я уснула моментально
и спала как убитая. На практику я опоздала, но нас не сильно в
этом плане преследовали, главное было сдать отчет, а по части
отчетов я слыла мастерицею. Во-первых, имелись в роду нашем
писари (один волостной, другой военный) и петербургские
чиновники; а во-вторых, правду говорил Хозяин про бытующую
пагубную национальную страсть к потемкинским деревням.
Я очень хотела услышать продолжение сказки про заплутавшего в
восточном ковре обрусевшего немца и еле дождалась вечера.
День отстоял томительно жаркий; может, поэтому собирались все
непривычно вяло.
Первым появился Николай Николаевич. Он поведал Хозяину о
предстоящей командировке в Москву на очередной симпозиум, где,
кроме его собственного доклада, ожидаются и выступления его
учеников; собирались явиться даже и заграничные физиологи. Очки
его блестели, он был весьма оживлен, поглядывал на себя в
зеркало, предвкушал визит в Москве к какой-то Людмиле в
"известный всем особнячок" и долго вспоминал меню последнего
своего ужина в особнячке, а также обстоятельно разбирал, как
надо готовить фаршированного рябчика.
-- А случалось ли вам едать чибриков в соку? -- спросил Николай
Николаевич.
-- И не слыхивал.
-- Немудрено. Я маленьким, бывало, капризничал, высматривал и
вынюхивал, чем кормят, и любимая тетушка выдумывала несусветные
названия для самых простеньких блюд. Что это? -- спрашивал я, с
подозрением оглядывая тушеные в картошке копченые косточки. А
это, миленький, чибрики в соку, -- ответствовала тетушка.
-- Прелестно! -- сказал Хозяин.
Вместо галстука носил Николай Николаевич почему-то бант, а из
кармана пиджака его неизменно торчал тонкий яркий носовой
платок.
Теплый тропический воздух плыл волнами из открытого окна. Я
услышала тихий знакомый свист.
-- Эммери идет, -- сказал Хозяин.
У Эммери была привычка насвистывать тихо сквозь зубы, свист
выдавал его приближение, предварял его, как свистящий звук --
появление змеи в конан-дойлевской, обожаемой мною "Пестрой
ленте".
Узколицый, легкий, молчаливый, Эммери садился в качалку и,
раскачиваясь, смотрел в окно.
-- На что вы смотрите? -- спросила я.
-- Просто смотрю, -- отвечал он. -- Я люблю оконные проемы.
-- А дверные? -- спросил Николай Николаевич.
-- Дверные тоже.
Мне казалось, Эммери плохо понимал юмор, иронию, игру, столь
ценимую остальными ночными гостями квартиры в подворотне; он
всегда сохранял серьезность.
-- А лестничные? -- не унимался Николай Николаевич.
-- Лестничные -- нет.
-- Не любите?
-- Равнодушен.
Пришел Шиншилла и принес связку бубликов и баранок "в духе
Машкова", как выразился Николай Николаевич.
-- Но каков альтруизм, -- сказал Хозяин, -- сам-то он этого не
едал отродясь и не собирается.
-- Само собой, -- сказал Шиншилла, -- я вообще только пью. Мне
нельзя вес набирать. Из театра выгонят -- раз, элевация пропадет
-- два, да и неэстетично. Видите, какая у меня талия?
-- А коли пить, -- сказал Николай Николаевич, -- дело кончится
водянкой. И вообще нельзя пить и не закусывать. Цирроз будет,
батенька, печени.
Хозяин принес блюдо с финиками, изюмом и орехами и поставил
перед Шиншиллой.
-- Нет, вы сущий ангел! -- вскричал тот. -- Если бы не мой
покровитель, -- он дотронулся до сережки в левой мочке, -- от
которого зависит не только моя жизнь, но и моя карьера, я бы не
успокоился, пока вас бы не соблазнил.
-- Да полно, дружочек, -- сказал Хозяин, -- чем вы меня можете
соблазнить?
Шиншилла открыл было рот, а потом глянул на меня, говорить
раздумал и засмеялся.
Через полчаса явились вместе Камедиаров и Леснин, утверждая, что
встретились у двери, каждый с шампанским.
-- Бублики в шампанском, -- сказал Николай Николаевич.
-- Главное, чтобы не ананасы в рассоле, -- откликнулся Хозяин.
-- Ну, нет, -- вступил Камедиаров, -- главное, чтобы не огурчики
в брют.
Очевидно, жара действовала на всех, шуток не получалось, веселья
особого тоже.
-- А где наш сказочник? -- спросил Леснин.
Обычно Сандро приходил первым. Пришел он на сей раз на излете
первой карточной игры, рассеянный, бледный и озабоченный.
Шампанское, впрочем, быстро вернуло ему цвет лица и развязало
язык.
-- Что-нибудь случилось? -- спросил Хозяин.
-- Машину занесло, бок ушиб, -- сказал Сандро.
-- В травму-то заходили? -- Николай Николаевич обернулся к
Сандро. -- Переломов, трещин, гематом нет? Хотите, я посмотрю?
-- Все в порядке.
-- А сказка? -- спросила я. -- Сказка будет? Вы остановились на
оазисе. Немец оказался в пустыне и увидел оазис.
-- Все будет. Только чуть позже, хорошо?
-- После карт? -- спросил Шиншилла.
-- Сдавай, -- сказал Эммери.
-- Я пойду в библиотеку, пока вы играете, посмотрю книжки,
ладно? -- сказала я.
Мне не хотелось зажигать в библиотеке бра, и я запалила свечи,
шесть штук, в подсвечниках с арапчатами. Было светло, уютно и
таинственно. Я задернула за собой занавески и села к бюро. В
центре бюро находилась маленькая ниша, в которой стояла
бронзовая дама с письмом в руках, прижимающая пальчик к губам; в
бронзовый остов ее кринолина вставлена была матерчатая зеленого
атласа болванка, набитая опилками: игольница. Бока и зад дамы
были утыканы иголками и булавками с круглыми головками разного
цвета, бирюзовыми, зелеными, алыми, желтыми, белыми. Мне все
время хотелось стащить бирюзовую булавочку; думаю, Хозяин и так
разрешил бы ее взять. Но и стащить, и попросить я по неизвестной
причине стеснялась. Я стала вытаскивать игольницу из ниши. Мне
нравилось ее разглядывать: кудри, письмо, оттопыренный пальчик,
носик точеный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
большими шторами, а у стены, противоположной входу, стояло
старинное бюро, и на нем бронзовые подсвечники -- бегущие
арапчата, несущие свечные связки, по три свечи у арапчонка.
Мы выходили, стараясь говорить тише, вся компания быстро
растекалась, а двое или трое всегда провожали меня; ко мне надо
было идти в сторону театра, польского сада, державинского дома
-- в нем-то я и жила. В садике у театра и в польском саду цвела
вовсю сирень, лиловая краска белой ночи, лиловый ее запах.
Тонкие и острые каблуки мои стукали по тротуару, белая ночь
усиливала звук, и в который раз кто-нибудь из моих спутников,
ночных непонятных птиц, читал мне нотацию либо лекцию о
мокасинах, ичигах, лаптях и чувяках, придающих ходьбе
бесшумность, а женщине женственность. "Была она прекрасна и
ходила как мышь".
-- Бегала! -- возражала я. -- Нельзя быть прекрасной и бегать
как мышь, это противоречие.
-- Жизнь и есть противоречие. Разве легче быть прекрасной и
греметь коваными подметками? А зимой и вовсе фельдфебельские
сапоги наденете, Ленхен.
-- Ох, качи, качи, качи, -- шептал Шиншилла, -- затрубили
трубачи, застучали стукачи, прилетели к нам грачи.
Было светло, родители отсутствовали (о, счастье!), я приглашала
на кофий, но никто не пошел ко мне в гости. Дома ждала меня
современная мебель, чешская люстра, полная грядущих событий,
немецкие скатерти, почти трофеи, прибалтийский керамический
сервиз на столе (я думала, они зайдут), идеально чистый
новенький ковер во всю стену, у которого вот уж точно ничего не
отрастало, о верблюдах слыхом не слыхивал. Я уснула моментально
и спала как убитая. На практику я опоздала, но нас не сильно в
этом плане преследовали, главное было сдать отчет, а по части
отчетов я слыла мастерицею. Во-первых, имелись в роду нашем
писари (один волостной, другой военный) и петербургские
чиновники; а во-вторых, правду говорил Хозяин про бытующую
пагубную национальную страсть к потемкинским деревням.
Я очень хотела услышать продолжение сказки про заплутавшего в
восточном ковре обрусевшего немца и еле дождалась вечера.
День отстоял томительно жаркий; может, поэтому собирались все
непривычно вяло.
Первым появился Николай Николаевич. Он поведал Хозяину о
предстоящей командировке в Москву на очередной симпозиум, где,
кроме его собственного доклада, ожидаются и выступления его
учеников; собирались явиться даже и заграничные физиологи. Очки
его блестели, он был весьма оживлен, поглядывал на себя в
зеркало, предвкушал визит в Москве к какой-то Людмиле в
"известный всем особнячок" и долго вспоминал меню последнего
своего ужина в особнячке, а также обстоятельно разбирал, как
надо готовить фаршированного рябчика.
-- А случалось ли вам едать чибриков в соку? -- спросил Николай
Николаевич.
-- И не слыхивал.
-- Немудрено. Я маленьким, бывало, капризничал, высматривал и
вынюхивал, чем кормят, и любимая тетушка выдумывала несусветные
названия для самых простеньких блюд. Что это? -- спрашивал я, с
подозрением оглядывая тушеные в картошке копченые косточки. А
это, миленький, чибрики в соку, -- ответствовала тетушка.
-- Прелестно! -- сказал Хозяин.
Вместо галстука носил Николай Николаевич почему-то бант, а из
кармана пиджака его неизменно торчал тонкий яркий носовой
платок.
Теплый тропический воздух плыл волнами из открытого окна. Я
услышала тихий знакомый свист.
-- Эммери идет, -- сказал Хозяин.
У Эммери была привычка насвистывать тихо сквозь зубы, свист
выдавал его приближение, предварял его, как свистящий звук --
появление змеи в конан-дойлевской, обожаемой мною "Пестрой
ленте".
Узколицый, легкий, молчаливый, Эммери садился в качалку и,
раскачиваясь, смотрел в окно.
-- На что вы смотрите? -- спросила я.
-- Просто смотрю, -- отвечал он. -- Я люблю оконные проемы.
-- А дверные? -- спросил Николай Николаевич.
-- Дверные тоже.
Мне казалось, Эммери плохо понимал юмор, иронию, игру, столь
ценимую остальными ночными гостями квартиры в подворотне; он
всегда сохранял серьезность.
-- А лестничные? -- не унимался Николай Николаевич.
-- Лестничные -- нет.
-- Не любите?
-- Равнодушен.
Пришел Шиншилла и принес связку бубликов и баранок "в духе
Машкова", как выразился Николай Николаевич.
-- Но каков альтруизм, -- сказал Хозяин, -- сам-то он этого не
едал отродясь и не собирается.
-- Само собой, -- сказал Шиншилла, -- я вообще только пью. Мне
нельзя вес набирать. Из театра выгонят -- раз, элевация пропадет
-- два, да и неэстетично. Видите, какая у меня талия?
-- А коли пить, -- сказал Николай Николаевич, -- дело кончится
водянкой. И вообще нельзя пить и не закусывать. Цирроз будет,
батенька, печени.
Хозяин принес блюдо с финиками, изюмом и орехами и поставил
перед Шиншиллой.
-- Нет, вы сущий ангел! -- вскричал тот. -- Если бы не мой
покровитель, -- он дотронулся до сережки в левой мочке, -- от
которого зависит не только моя жизнь, но и моя карьера, я бы не
успокоился, пока вас бы не соблазнил.
-- Да полно, дружочек, -- сказал Хозяин, -- чем вы меня можете
соблазнить?
Шиншилла открыл было рот, а потом глянул на меня, говорить
раздумал и засмеялся.
Через полчаса явились вместе Камедиаров и Леснин, утверждая, что
встретились у двери, каждый с шампанским.
-- Бублики в шампанском, -- сказал Николай Николаевич.
-- Главное, чтобы не ананасы в рассоле, -- откликнулся Хозяин.
-- Ну, нет, -- вступил Камедиаров, -- главное, чтобы не огурчики
в брют.
Очевидно, жара действовала на всех, шуток не получалось, веселья
особого тоже.
-- А где наш сказочник? -- спросил Леснин.
Обычно Сандро приходил первым. Пришел он на сей раз на излете
первой карточной игры, рассеянный, бледный и озабоченный.
Шампанское, впрочем, быстро вернуло ему цвет лица и развязало
язык.
-- Что-нибудь случилось? -- спросил Хозяин.
-- Машину занесло, бок ушиб, -- сказал Сандро.
-- В травму-то заходили? -- Николай Николаевич обернулся к
Сандро. -- Переломов, трещин, гематом нет? Хотите, я посмотрю?
-- Все в порядке.
-- А сказка? -- спросила я. -- Сказка будет? Вы остановились на
оазисе. Немец оказался в пустыне и увидел оазис.
-- Все будет. Только чуть позже, хорошо?
-- После карт? -- спросил Шиншилла.
-- Сдавай, -- сказал Эммери.
-- Я пойду в библиотеку, пока вы играете, посмотрю книжки,
ладно? -- сказала я.
Мне не хотелось зажигать в библиотеке бра, и я запалила свечи,
шесть штук, в подсвечниках с арапчатами. Было светло, уютно и
таинственно. Я задернула за собой занавески и села к бюро. В
центре бюро находилась маленькая ниша, в которой стояла
бронзовая дама с письмом в руках, прижимающая пальчик к губам; в
бронзовый остов ее кринолина вставлена была матерчатая зеленого
атласа болванка, набитая опилками: игольница. Бока и зад дамы
были утыканы иголками и булавками с круглыми головками разного
цвета, бирюзовыми, зелеными, алыми, желтыми, белыми. Мне все
время хотелось стащить бирюзовую булавочку; думаю, Хозяин и так
разрешил бы ее взять. Но и стащить, и попросить я по неизвестной
причине стеснялась. Я стала вытаскивать игольницу из ниши. Мне
нравилось ее разглядывать: кудри, письмо, оттопыренный пальчик,
носик точеный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25