Дурак!..
У меня не хватало ни разума, ни воображения, никаких сил, чтоб соеди-
нить эти два мира, разъединенные глубокой трещиной взаимного отчуждения.
Вот и в этот час, когда я пишу о том, что было более тридцати лет то-
му назад, пишу и ясно вижу пред собою тех и этих людей, я чувствую пол-
ное бессилие нарисовать словами фигуры близоруких книжников в очках и
пенснэ, в брюках "на выпуск", в разнообразных пиджаках и однообразно
пестрых мантиях книжных слов. И это не потому, что одни грубы, угловаты,
их легко взять, а другие гладко вылощены утюгами книг, - нет, здесь, на
мой взгляд, дана глубокая, почти племенная, во всяком случае, внутренняя
разобщенность*1.
На одной стороне бессмысленно и безысходно мечется сила инстинкта, на
другой - бьется обескрыленной птицей разум, запертый в грязной клетке
быта. Я думаю, что ни в одной стране земли творческие силы жизни не
оторваны так далеко друг от друга, как это случилось у нас на Руси. Ког-
да я почти со страхом рассказывал о ночных радениях у Петровского, я,
порою, чувствовал скрытую зависть людей "культуры" к радостям жизни ди-
карей, и нередко мне казалось, что утехи Петровского осуждаются не по
существу, а внешне, формально, из чувства "приличия".
Только П. Е. Баженов сказал, глубоко вздыхая:
- Ф-фа! Как это жутко!
И, подумав, покусав бороду, добавил:
- Я бы среди них пропал, как бык в трясине. Чем сильнее движения -
тем скорее засасывает трясина. Да. Я понимаю, что влечет к ним таких,
как вы: - мы живем пресной жизнью, не празднично и мелко. А там - почти
эпос, эпическая жизнь. Знаете, - этот Петровский _______________
*1 Тревожное ощущение духовной оторванности интеллигенции, как разум-
ного начала, от народной стихии всю жизнь более или менее настойчиво
преследовало меня. В литературной работе моей я неоднократно касался
этой темы, ею вызваны рассказы "Мой спутник" и другие. Постепенно это
ощущение перерождалось в предчувствие катастрофы. В 1905 году, сидя в
Петропавловской крепости, я пытался разработать эту же тему в неудачной
пьесе "Дети Солнца". Если разрыв воли и разума является тяжкой драмой
жизни индивидуума, - в жизни народа этот разрыв - трагедия. давно уже
под судом, - но у него есть "сильная рука" в Правлении. Недавно у него
был обыск по новому делу: кража чая из вагона. Он вынул из стола бумагу
и сказал, подавая ее следователю: "Здесь честно записано все, что я ук-
рал".
Нахмурясь, Баженов задумчиво прикрыл глаза, закинул руки свои за шею,
помолчал, потом усмехнулся, говоря:
- Честно - украл. Только русский человек может сказать так, уверяю
вас! Мы, кажется, и в самом деле призваны соединять несоединимое. Страш-
но веселимся, жестоко любим... И так далее, в этом духе...
Встав со стула, он потянулся, широко развел руки и заключил:
- А, все-таки, - хороший народ мы, русские! Оттого, должно быть, и
несчастны сверх меры...
Баженов был один из немногих людей, которые вызывали у меня чувство
глубокой симпатии и сердечного уважения. Томский семинарист, он после
долгих хлопот поступил в Киевский университет, но со второго курса его
исключили за "неблагонадежность", и несколько месяцев он сидел в тюрьме.
Волосатый, похожий на переодетого священника, он двигался с осторож-
ностью силача, и это придавало его крепкой высокой фигуре барственную
важность, необычную в семинаристе. Обладал необыкновенно мягким голосом,
но не имел слуха и относился к музыке почти враждебно, говоря:
- Она зовет в хаос.
С его широкого рябого лица в темной окладистой бороде смотрели ласко-
во прищуренные серые глаза. Что-то снисходительно умное чувствовал я в
его отношении ко мне и ко всем людям. Он хорошо рассказывал мне историю
развития христианства, увлекательно говорил о сектах первых веков, помо-
гал мне читать "Историю индуктивных наук" Узвелля. Беседуя, он бесшумно
и легко расхаживал по комнате, засунув руки в карманы брюк и, подняв
брови, резко кивал головою, - единственный жест, которым он подчеркивал
наиболее значительные места своей речи. Но порою, среди фразы, не кончив
ее, он задумывался, прикусив губами волосы бороды, почесывая мизинцем
высокий изрытый оспой лоб, и долго стоял безмолвно. Эти моменты всегда
почему-то смутно тревожили меня. Однажды я спросил: о чем он думает?
- Страшно много разума истрачено бесполезно, страшно много, - тихо
сказал он. - И - какого разума!
Он часто и убедительно говорил о красоте и силе мысли:
- В конце концов, батя мой, все решает разум, - он - именно - и есть
тот рычаг, который со временем перевернет весь мир.
- А - точки опоры? - спросил я.
- Народ, - убежденно ответил он, тряхнув головою. - В частности вы,
ваш мозг.
Я очень любил его, сердечно верил ему.
Тихим вечером, лежа с ним в степи, я рассказал ему, как говорил поли-
цейский Никифорыч о жалости и толстовец о Евангелии и Дарвине.
Внимательно и молча выслушав меня, он ответил:
- Дарвин, это - та истина, которую я не люблю, как не любил бы ад,
будь он истиной. Но, видите ли, батя мой, - чем меньше трений в частях
машин, тем лучше она работает. В жизни - наоборот: чем сильнее трение,
тем быстрее идет жизнь к своей цели и к большей разумности. Разумность
же - это и есть справедливость, гармония интересов. Рассуждая последова-
тельно, - необходимо признать борьбу благим законом жизни. И тут ваш по-
лицейский прав: если жизнь - борьба, жалость - неуместна.
Он задумался, лежа на спине, глядя в небо широко открытыми глазами.
Солнце, опустясь в облако, раскалило его и расплавилось в нем, прев-
ратясь в огромный костер красного огня, красные лучи легли на степь, на
седые стебли прошлогодних былинок брызнуло розоватой росою. Запахи ве-
сенних трав и цветов стали сильнее, пьяней.
Баженов вдруг сел, закурил папиросу, но тотчас же отбросил ее, хмуро
говоря:
- Я думаю, что гуманизм уже опоздал войти в жизнь, опоздал тысячи на
три лет!.. Ну, мне надо итти в город, - идете?
В конце мая меня перевели весовщиком на станцию Крутую Волго-Донской
ветки, а в июне я получил из Борисоглебска от приятеля переплетчика
письмо, в котором переплетчик извещал меня, что Баженов застрелился в
июне, у кладбища. В письме была вложена записка Баженова:
"Миша, продай мои вещи и заплати хозяевам квартиры 7 р. 30 к. А книги
Узвелля переплети и пошли на Крутую, Пешкову, Максимычу, "башке". Спен-
сера - тоже ему. Остальные - тебе. Пачку книг на латинском и греческом
пошли в Киев, адрес вложен в них. Прощай, друг! Б."
Прочитав записку, я испытал оглушающий удар в сердце. Трудно было по-
мириться с уходом из жизни такого, казалось, крепкого духом, трезвого
человека.
Что убило его?
Мне вспомнилось, что однажды, в трактире, угощая меня пивом и немного
захмелев, он, вдруг, сказал мне:
- Знаете, Максимыч, какая самая лучшая песня в этом мире?
Наклонился через стол и, глядя в глаза мне глазами доброго медведя,
тихонько мягким баском пропел печально:
Quand j'etais petit
Je n'etais pas grand,
J'allais a l'ecole
Comme les petits enfants...
Пропел, и глаза его стали влажными.
- Прелестная песенка, честное слово. Такая простота в ней и, знаете,
такая смешная печаль...
Он перевел слова песни на русский язык, я не понял, чем восхищается в
ней - почти до слез - этот волосатый, большой, умный человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64