Отец Кирилл произнес:
– Отныне – вы муж и жена!
Суровость на лицах, однако, сохранилась нетронуто-спокойной, словно была пожалована им до гробовой доски. Они подошли с ней к длинному столу для торжественных заседаний, где на старых газетах лежали куски рыбы, хлеба, вяленой оленины, миска с холодцом, банка красной икры, залитая сверху подсолнечным маслом. Алюминиевые кружки были до половины заполнены разбавленным спиртом, но в четырех стаканах пенилось настоящее шампанское. Их подняли жених с невестой, посаженый отец и рябая кассирша Клава, поминутно одергивавшая на широких бедрах крепдешиновое платье а блеклых незабудках.
– За здоровье молодых! – произнес глухим голосом Ираклий. – Пусть ваш союз будет таким же надежным, крепкий, как наша любовь к свободе!
И опять суровость осталась при них строгим щитом онемевших чувств. Головы запрокинулись почти едино, выдох, согретый обжигающим дыханием спирта, тоже был общий.
– Вино горьковато, – натянуто улыбнулся Ольховский.
– Зажрался Борман! – тут же осадил его не оценивший намека Озорник. – Дай мне свою долю!
Ведров покрутил пальцем у виска, Гнатюк поддержал Яна Салича:
– Действительно, горчит…
– Горько! – завопил прозревший Озорник.
– Горько! – пискнула кассирша Клава, стреляя по сторонам глазами. – Очень! Очень горько!
Наталья чуть запрокинула голову, приняла долгий поцелуй жениха.
– Во дает! – восхищенно, но не громко позавидовал Барончик. – Так только мариманы могут.
– Селиван, налей! – приказал порозовевший Дьяк. – Сказать должен вам: примите низкий поклон за оказанную честь…
Дьяк поклонился грациозно, но сдержанно.
– Этого Никанор никогда не забудет. До конца отведенных мне дней помнить буду и благодарить. Пусть в царствии вашем семейном правит любовь с согласием. Пусть все будет поделено поровну: и счастье, и горе…
Он не кончил: в дверь осторожно постучали. Наташа сдернула фату с головы, а Фунт почти механическим движением сунул руку за голенище, сапога.
– Товарищи так не просятся, – усмехнулся довольный общим испугом Ольховский, отхлебнув из кружки глоток спирта.
– Входи, чо царапаешься! – потребовал сердитый Дьяк.
Дверь отворилась. На пороге с букетом настоящих гвоздик стоял Никандра Лысый.
– Как насчет незваных гостей? Извиняйте за опоздание!
– О чем ты говоришь, Никандра?!
Лысый обнялся с женихом и протянул цветы невесте. Она осторожно поцеловала Никандру в щеку.
– Вы – наш добрый гений!
– Оставьте меня в рядовых друзьях. Тем окажете
– Будешь говорить, Никандра? – спросил Дьяк. – Меня ты перебил по-хулигански.
– Извини, Евстафьич. Говорить не буду, но за счастье молодых непременно выпью. Кто со мной?
Кружки сошлись над столом с глухим хлопающим звуком.
– Теперь бы и песняка давануть не грех!
Гнатюк обошел взглядом каждого бандеровца.
– Давай! Давай, хлопцы! – поощрил Дьяк. – Пущай мальчонка тот запущенный порадуется.
– Зяма его спать устроил, – сказал Лысый, забирая рукой из чашки кусок холодца.
Дьяк повернулся вправо, поманил Озорника. Зэк подошел, вытирая о пиджак жирные пальцы, опустил большую узколобую голову, будто хотел пободаться с вором.
– Смени Зяму.
– Просим песню! – захлопала в ладоши Наталья. – Наша семейная просьба. Мне Вадим уже рассказывал.
Они грянули одним мощным голосом, так что спящий Убей-Папу вздрогнул и блаженно улыбнулся во сне.
Песня сразу одолела забродивший в зэках хмель, до приятного просветления очистив головы.
Невеста смотрела на певцов, как зачарованная, сжимая при каждом новом взлете голосов тонкими пальцами сильную руку жениха. После третьей песни Барончик ринулся в пляс, выбивая по деревянному полу искрометную цыганочку. Столкнулись вновь над столом кружки. Кто-то выругался, и бледный голос Ольховского предупредил бригадира:
– Еще немного, и их не остановить.
– Где наш посаженый папа?
Ян Салич пожал плечами как раз в тот момент, когда Зяма вцепился ему в лацкан пиджака, спросил свистящим шепотом:
– Борман, ты Гитлера уважаешь?
– Нас не представили…
– Ух, ёра! Хоть бы адресок оставил, где деньги спрятал, или усыновил. Ласки в тебе, суке, нет. Помрешь ведь скоро.
– Хорошо, – устало согласился Ольховский, – записывайте адрес.
Зяма от неожиданности тряхнул головой и, сразу став серьезным, вплотную приблизился своим лицом к лицу Яна Салича:
– Не гоните, фашистяка?! Говорите. У меня шикарная память на деньги.
– Москва, Петровка, 38.
Калаянов клацнул зубами у самого носа невозмутимого Ольховского, имитируя укус:
– Вы – законченный негодяй! Самый гадкий покойник из тех, кто забыл занять свое место в гробу. Обмануть доверчивого юношу!
– Отец Кирилл, – окликнул Тихомирова Упоров, – оставляю Натали на ваше попечение.
– Сделайте милость.
Вадим подвинул стул и через вторую дверь вышел в коридор. Он расстегнул ворот рубахи, стащил с шеи надоевший галстук с голозадой русалкой, спрятал его в карман. Прислушиваясь к вязкой, зажатой в узком проходе тишине, прошел осторожно по проседающим половицам и уловил едва различимый шумок. Первая дверь оказалась запертой, опечатанной сургучной печатью, вероятно, для того, чтобы соблазнить кого-нибудь из соскучившихся по старому ремеслу зэков. Шум усилился и уже напоминал хрипы, переходящие в страстное бормотание. Он успел пожалеть, что не прихватил с собой нож, прежде чем распахнул последнюю перед глухой стеной дверь.
…Дьяк полулежал в потертом кожаном кресле китайской работы с отсутствующим взглядом остывающего от удовольствия человека и расстегнутой ширинкой серых в коричневую полоску планов. Свет трехрожковой люстры освещал левую половину лица урки, в то время как правая находилась в тени массивной спинки кресла.
«Он жив, и ему хорошо», – облегченно вздохнул Упоров, через секунду пожалев о своем визите.
– Пожалуй, я некстати, – пробормотал Вадим, но Дьяк приветливо махнул рукой:
– Канай сюда, сынок! Ираклий вот никак не может, а я по-стариковски досрочно управился.
На полу лежали двое. Волосатая спина грузина взбугрилась мышцами, и голые пятки кассирши Клавы колотили по ней с жадным нетерпением.
– Противное занятие, а забирает, – прошамкал устало Дьяк. – Человек – он тот же скот. Ему абы с кем перепихнуться. Для некоторых это дело важней водки. Ты что приперся-то, Вадик?
– Разговор есть, Никанор Евстафьевич.
Дьяк сполз с кресла, застегнул ширинку непослушными пальцами и одернул мятую на животе вельветку.
– Клавдия, – позвал кассиршу, – расчет под графином… Чо стряслось?
– Поотвязалнсь мужики. Всякое может случиться.
– Ты так думал? Тебе и позволено было, чтобы лишний козырь Морабели получил. Фунта остепени…
– За себя боишься?
Дьяк остановился, сбросил ленивую благожелательность, но ответил спокойно, без худых слов:
– За нас, Вадим. Я ж тебе нынче вроде папки стал.
И пошел шаркающей походкой, не поднимая от пола лакированных штиблет. Перед дверью остановился, заглянул прищуренным глазом в щелочку. Произнес по-деловому, без всякой обиды:
– Тресни кого-нибудь, Вадик. Ножи близко. Поторопимся.
Упоров распахнул двери и встал на пороге. Водка уже съела веселье и водила зэков в злом хороводе, поминутно сталкивая их друг с другом, словно голодных крыс в пустом чулане.
– Озорник!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116