! Рознер где? – орет хромоногий капитан. – Как болеет?!
Он бросает к коленям обе руки, а затем грозит кулаками в небо:
– Нарочно, сука, закосил! Ну, я тебе сделаю обрезание: в кармане яйца носить будешь! Стадник!
– Да не волнуйтеся, Марк Борисович, зараз доставим вместе с дудкой.
Два охранника выволакивают из шестого барака первую трубу Европы Эдди Рознера. Хрясь! Сапог попадает в бок тщедушного музыканта. Трубач кубарем катится по дороге и шлепается потным лицом в грязь.
– Братцы! – укоризненно ворчит Стадник. – Шо ж вы по брюху колотитя? Бейтя жидка по голове, шоб в ем коммунистично сознание пробуждалося. Який вы, пан Рознер, нежный: болеть задумали в любо время. После разводу подете сральшо чистить.
Ну вот, все на местах. В конце плаца появляется начальник колонии строгого режима полковник Губарь.
– Смирно! – командует дежурный капитан.
Рознер подносит трубу к окровавленным губам. Капитан ждет. Трубач набирает в легкие воздух, краснеет и тут же опускает инструмент:
– Нет, не могу, гражданин начальник. Грудь заложило…
– У-у-у! – рычит Стадник. – Люди на амбразуру кидались, а ему в дудку трудно дудиуть. Цаца пархатая! Пешков!
Не сводящий со старшины глаз Лешков жмет на клавиши аккордеона, колонна трогается, и над плацем несется: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»
Упоров думает о своей тачке: «Надо смазать подшипник колеса. Еще надо успокоиться. Обязательно, чтобы думали – ты смирился. Скоро все будет по-иному. Изменится».
Даже внутри себя он не мог, не осмелился произнести слово «побег». Но знал – это время рядом, оно приближается осторожно, неслышно, чтобы однажды распахнуть перед ним весь мир, и долгое, умирание сменит безрассудство короткой жизни, а может быть, вспышка без звука выстрела, после которого сгустятся тени, упадут на тебя непроглядной темнотой и оправдаются или опрокинутся предсказания о Мире Вечном…
Чувствовал приближение этого момента вначале просто так, без видимых признаков, одним беспричинно обострившимся желанием, затем промелькнувшим на разводе чьим-то внимательным взглядом, слишком пристальным и углубленным, чтобы оказаться случайным.
Он принес волнение, совпавшее с тем, что хранилось на дне мечущейся души. Его секли и, как оказалось, не
После обеда учетчик из бывших воров, приписав несколько лишних ходок, сказал, делая вид, что целиком погружен в свои расчеты:
– Вали за будку. Ждут.
Вадим опустил голову – понял. Прихватив на всякий случай кайло, направился по указанному адресу, избегая коротких, но внимательных взглядов всегда любопытных зэков. За будкой, под хилым дощатым навесом, где хранился подлежащий ремонту инструмент, на корточках сидел Никанор Евстафьевич. Оп улыбался, но глаза его светились упреком, и потому улыбка была неживой.
– Добро вооружился, Вадик.
Упоров промолчал, но не смутился, а положил рядышком кайло и сам устроился на сломанных носилках.
– За зону сходить собрались нынче, – начал Дьяк без словесных излишеств. Недавняя его искусственная веселость исчезла вовсе, лицо окаменело, стало тяжелым, властным лицом беспощадного человека. – Ты о том один знать будешь. Сам знаешь – какие мы бываем неласковые. Побег воровской. Федор за тебя поручился. Против твоих прав наступать не станем: хочешь – беги, не хочешь – откажися…
– Далеко собрались, Пиканор Евстафьевич? – неожиданно дерзко перебил авторитетного урку Упоров.
– До места.
Дьяк не обиделся, а может быть, просто не подал виду.
– Вопросы на воле задашь, коли согласен.
– Согласен. Давно согласен! Хоть сейчас бы рванул.
– Не торопися. Подумай, на куды идешь? Тут половинка – на половинку…
Овладевшее зэком состояние покоя, наконец-то свершившейся устроенности намерений помогало ему открыть себя с бесхитростной откровенностью, как на исповеди:
– Я бы и без вас ушел, но раз уж так подвезло… Спасибо!
На другой день видел, как вели в БУР пятерых отказчиков, последним шел Каштанка. Вор чуть прихрамывал и почти не смотрел по сторонам. Вероятно, Дьяку понадобилось что-то передать в барак усиленного режима. Хитрая механика, казалось бы, не связанных, внешне обыденных фактов крутилась на одной оси, и Вадим, сам того не ощущая, был включен в то скрытое движение. Он крутился по тайной воле воровского схода.
Слушая философствующего перед сном Ведрова о том, что у Сталина вот-вот откроются глаза и вождь наведет в стране порядок, Вадим не переставал думать о побеге, боясь, что больше никогда не сможет уснуть, охваченный влекущим состоянием непокоя.
– …И в партии начнутся перемены, каким положено быть. Сознательная дисциплина партийца должна быть подкреплена моральным и материальным стимулом.
– Так кто ж еще, акромя коммукяк, тащит?!
– Тащить-то как раз и не надо, если включить систему стимулов. Возьми тех же воров, – Ведров перевернулся на бок, изо рта его аж на верхние нары пахнуло кислой капустой. – Они выживают за счет жестокой дисциплины, взаимной заботы. Сходка решила – вор какого-то зарезал. Ему расстрел, семье, коли есть семья, помощь.
– У воров семьи нет. Не положено, – возразил давний сиделец Якимов. – Вор, он сам по себе. Его ни с кем не спутаешь…
– То было. Нынче многие семью имеют. Домом живут. А глянь, как они обиженных слушают или в душу кому надо лезут. Таких душезнаев среди коммунистов нету… – Ведров улыбнулся той улыбкой, что улыбался своим подчиненным, когда был директором прииска, и добавил: – И своих не щадят…
– Ну, здесь-то они с коммуняками похожи…
– Что ни говори, есть в них рыцарское начало. Вот этот, ну, что нынче задушили…
– Белим, что ли?
– Именно – Белим. Церкви потрошил субчик. Самый позорный факт воровского ремесла. Большевики, между прочим, этим гордились…
– Не знаешь ты ихней жизни, Ведров, несешь всяку околесицу, – вздохнул Якимов. – Темная она, как твоя ночь. Все в ней кроваво. Коммунисты, марксисты, воры, суки, беспредел. Люди где, Ведров? Люди?! Имя среди той шерсти места нету, потому как живет та шерсть не по людским законам.
– Ничего ты не понимаешь, Хилимон Николаевич! Элюзс Реклю говорил: «Рабский…»
– Кто такой-то? Больно кликуха мудреная.
– Он – француз.
– Пущай к нам не лезет, раз француз!
– Ты слушай вначале. Он говорил: «Рабский ум создан таким образом, что не придает никакого значения событиям, если они не закреплены кровью».
– Все про нас! – сладостно переменился Филимон Николаевич, помнивший многое из того. что полагалось забыть. Он помнил, как мельчали сытые столичные воры, придавленные колымскими морозами, превращались в трясущихся попрошаек пижонистые одесситы. Колыма беспощадно ломала не подготовленную к социалистическим лишениям дореволюционную уголовную аристократию. Он помнил колымского императора – полковника Гаранина, одним движением бровей отправлявшего на верную гибель сотни рабов, кирками пробивающих тоннель в монолитной скале со скоростью самого современного и мощного комбайна.
Однажды Гаранин заехал на Еловый по какому-то непредвиденному случаю. Его машина не могла подъехать к столовой. Заключенные взяли автомобиль на руки и поставили у входа. Местный повар уже суетился у печи, готовил все самое лучшее, потом мучительно долго ждал решения своей участи, сидя на кухне под охраной двух автоматчиков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Он бросает к коленям обе руки, а затем грозит кулаками в небо:
– Нарочно, сука, закосил! Ну, я тебе сделаю обрезание: в кармане яйца носить будешь! Стадник!
– Да не волнуйтеся, Марк Борисович, зараз доставим вместе с дудкой.
Два охранника выволакивают из шестого барака первую трубу Европы Эдди Рознера. Хрясь! Сапог попадает в бок тщедушного музыканта. Трубач кубарем катится по дороге и шлепается потным лицом в грязь.
– Братцы! – укоризненно ворчит Стадник. – Шо ж вы по брюху колотитя? Бейтя жидка по голове, шоб в ем коммунистично сознание пробуждалося. Який вы, пан Рознер, нежный: болеть задумали в любо время. После разводу подете сральшо чистить.
Ну вот, все на местах. В конце плаца появляется начальник колонии строгого режима полковник Губарь.
– Смирно! – командует дежурный капитан.
Рознер подносит трубу к окровавленным губам. Капитан ждет. Трубач набирает в легкие воздух, краснеет и тут же опускает инструмент:
– Нет, не могу, гражданин начальник. Грудь заложило…
– У-у-у! – рычит Стадник. – Люди на амбразуру кидались, а ему в дудку трудно дудиуть. Цаца пархатая! Пешков!
Не сводящий со старшины глаз Лешков жмет на клавиши аккордеона, колонна трогается, и над плацем несется: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»
Упоров думает о своей тачке: «Надо смазать подшипник колеса. Еще надо успокоиться. Обязательно, чтобы думали – ты смирился. Скоро все будет по-иному. Изменится».
Даже внутри себя он не мог, не осмелился произнести слово «побег». Но знал – это время рядом, оно приближается осторожно, неслышно, чтобы однажды распахнуть перед ним весь мир, и долгое, умирание сменит безрассудство короткой жизни, а может быть, вспышка без звука выстрела, после которого сгустятся тени, упадут на тебя непроглядной темнотой и оправдаются или опрокинутся предсказания о Мире Вечном…
Чувствовал приближение этого момента вначале просто так, без видимых признаков, одним беспричинно обострившимся желанием, затем промелькнувшим на разводе чьим-то внимательным взглядом, слишком пристальным и углубленным, чтобы оказаться случайным.
Он принес волнение, совпавшее с тем, что хранилось на дне мечущейся души. Его секли и, как оказалось, не
После обеда учетчик из бывших воров, приписав несколько лишних ходок, сказал, делая вид, что целиком погружен в свои расчеты:
– Вали за будку. Ждут.
Вадим опустил голову – понял. Прихватив на всякий случай кайло, направился по указанному адресу, избегая коротких, но внимательных взглядов всегда любопытных зэков. За будкой, под хилым дощатым навесом, где хранился подлежащий ремонту инструмент, на корточках сидел Никанор Евстафьевич. Оп улыбался, но глаза его светились упреком, и потому улыбка была неживой.
– Добро вооружился, Вадик.
Упоров промолчал, но не смутился, а положил рядышком кайло и сам устроился на сломанных носилках.
– За зону сходить собрались нынче, – начал Дьяк без словесных излишеств. Недавняя его искусственная веселость исчезла вовсе, лицо окаменело, стало тяжелым, властным лицом беспощадного человека. – Ты о том один знать будешь. Сам знаешь – какие мы бываем неласковые. Побег воровской. Федор за тебя поручился. Против твоих прав наступать не станем: хочешь – беги, не хочешь – откажися…
– Далеко собрались, Пиканор Евстафьевич? – неожиданно дерзко перебил авторитетного урку Упоров.
– До места.
Дьяк не обиделся, а может быть, просто не подал виду.
– Вопросы на воле задашь, коли согласен.
– Согласен. Давно согласен! Хоть сейчас бы рванул.
– Не торопися. Подумай, на куды идешь? Тут половинка – на половинку…
Овладевшее зэком состояние покоя, наконец-то свершившейся устроенности намерений помогало ему открыть себя с бесхитростной откровенностью, как на исповеди:
– Я бы и без вас ушел, но раз уж так подвезло… Спасибо!
На другой день видел, как вели в БУР пятерых отказчиков, последним шел Каштанка. Вор чуть прихрамывал и почти не смотрел по сторонам. Вероятно, Дьяку понадобилось что-то передать в барак усиленного режима. Хитрая механика, казалось бы, не связанных, внешне обыденных фактов крутилась на одной оси, и Вадим, сам того не ощущая, был включен в то скрытое движение. Он крутился по тайной воле воровского схода.
Слушая философствующего перед сном Ведрова о том, что у Сталина вот-вот откроются глаза и вождь наведет в стране порядок, Вадим не переставал думать о побеге, боясь, что больше никогда не сможет уснуть, охваченный влекущим состоянием непокоя.
– …И в партии начнутся перемены, каким положено быть. Сознательная дисциплина партийца должна быть подкреплена моральным и материальным стимулом.
– Так кто ж еще, акромя коммукяк, тащит?!
– Тащить-то как раз и не надо, если включить систему стимулов. Возьми тех же воров, – Ведров перевернулся на бок, изо рта его аж на верхние нары пахнуло кислой капустой. – Они выживают за счет жестокой дисциплины, взаимной заботы. Сходка решила – вор какого-то зарезал. Ему расстрел, семье, коли есть семья, помощь.
– У воров семьи нет. Не положено, – возразил давний сиделец Якимов. – Вор, он сам по себе. Его ни с кем не спутаешь…
– То было. Нынче многие семью имеют. Домом живут. А глянь, как они обиженных слушают или в душу кому надо лезут. Таких душезнаев среди коммунистов нету… – Ведров улыбнулся той улыбкой, что улыбался своим подчиненным, когда был директором прииска, и добавил: – И своих не щадят…
– Ну, здесь-то они с коммуняками похожи…
– Что ни говори, есть в них рыцарское начало. Вот этот, ну, что нынче задушили…
– Белим, что ли?
– Именно – Белим. Церкви потрошил субчик. Самый позорный факт воровского ремесла. Большевики, между прочим, этим гордились…
– Не знаешь ты ихней жизни, Ведров, несешь всяку околесицу, – вздохнул Якимов. – Темная она, как твоя ночь. Все в ней кроваво. Коммунисты, марксисты, воры, суки, беспредел. Люди где, Ведров? Люди?! Имя среди той шерсти места нету, потому как живет та шерсть не по людским законам.
– Ничего ты не понимаешь, Хилимон Николаевич! Элюзс Реклю говорил: «Рабский…»
– Кто такой-то? Больно кликуха мудреная.
– Он – француз.
– Пущай к нам не лезет, раз француз!
– Ты слушай вначале. Он говорил: «Рабский ум создан таким образом, что не придает никакого значения событиям, если они не закреплены кровью».
– Все про нас! – сладостно переменился Филимон Николаевич, помнивший многое из того. что полагалось забыть. Он помнил, как мельчали сытые столичные воры, придавленные колымскими морозами, превращались в трясущихся попрошаек пижонистые одесситы. Колыма беспощадно ломала не подготовленную к социалистическим лишениям дореволюционную уголовную аристократию. Он помнил колымского императора – полковника Гаранина, одним движением бровей отправлявшего на верную гибель сотни рабов, кирками пробивающих тоннель в монолитной скале со скоростью самого современного и мощного комбайна.
Однажды Гаранин заехал на Еловый по какому-то непредвиденному случаю. Его машина не могла подъехать к столовой. Заключенные взяли автомобиль на руки и поставили у входа. Местный повар уже суетился у печи, готовил все самое лучшее, потом мучительно долго ждал решения своей участи, сидя на кухне под охраной двух автоматчиков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116