Огюст, игнорируя замечание Гийома, повернулся к Клемансо:
– Вы знали Гюго?
– Несколько лет, – сказал Клемансо. – Пока мы с ним не разошлись во взглядах.
– Разве не таким вот его надо было изобразить?
– Таким вот? Не думаю. Гийом сказал:
– Количество обнаженных натур у вас возмутительно велико. Если вы будете продолжать делать эти обнаженные пары, то Салон никогда не станет у вас ничего покупать.
– Господин Клемансо, а что думаете вы? – спросил Огюст.
– Вас интересует, что я думаю?
По правде говоря, нет, подумал Огюст. Он любил человеческое тело как таковое, не за его чувственность – для него оно было тем же, чем человеческое лицо для Рембрандта, но это его личное мнение. Он сказал:
– Клемансо, вы знали Гюго и с лучшей и с худшей стороны.
– Итак, Роден, преобладание плоти в вашем творчестве непонятно Академии, – сказал Клемансо. – И вы не единственный, кого они не понимают. – И прошествовал дальше. Гийом следовал за ним по пятам.
Огюст совсем решил было скрыться, но Буше уже поздравлял его с успехом «Граждан»; Буше обрадовался, узнав в одной из фигур маленького Огюста.
– В конце концов, вы оказались правы, что сделали шесть фигур. Каждого наделили своим особым характером. Это маленький Огюст, вон тот, у которого нос похож на ваш?
– Какая разница?
– Сегодня решающий день в вашей жизни, Огюст. Посмотрите-ка, Дега и Хэнли спорят о вашей работе, словно о своей собственной. – Буше указал на художника и писателя, которые стояли перед «Идущим человеком». Спор был таким бурным, что, казалось, дойдет до драки.
Огюст знал, что Дега может яростно защищать свою точку зрения, но был удивлен поведением Хэнли, обычно более хладнокровного. Любопытно, что так взбудоражило англичанина.
Он дал Буше отвести себя к Хэнли и Дега, окруженным зеваками, с нетерпением ожидающими новых острот и пререканий. Огюсту стало неловко. Надо положить конец этому спору, решил он, пока его самого не взяли в оборот. Но, обнаружив, что они отвлеклись от темы и говорили совсем не о выставке, огорчился.
Когда-то изящная фигура Дега теперь погрузнела, но голос был все так же резок. Хэнли был еще крепким на вид мужчиной, живость его манер отвлекала внимание от физического недостатка – хромоты. Но Дега решил сбить с писателя спесь, ибо последний осмелился с ним не согласиться. Он перешел в наступление:
– Хэнли, вы говорите ужасные вещи. Разве кто-нибудь, обладающий настоящим вкусом, сможет согласиться с нашими аристократами в искусстве?
– Дега не понимает, что раз в правительство проникли политиканы, то ничего не сдвинется с места, – сказал Хэнли.
– Я протестую против того, что республиканцы якобы начисто лишены человечности. К примеру, Клемансо. – Клемансо только что покинул выставку. – Великолепный оратор, беспощаден к противнику, но, как большинство бунтарей, слушает только себя.
– Как и вы, Дега.
– Но я не политик, я человек искусства.
– Клемансо тоже считает себя человеком искусства.
– Хэнли, вы неисправимы. Вам безразлично, кто стоит у власти, вы совершенно не разбираетесь в политике.
– А вы, Дега, затвердили одно: что каждый республиканец либо протестант, либо еврей, а поэтому в душе еретик.
– А разве не так?
Хэнли пожал плечами, словно желая сказать – разве это имеет какое-нибудь значение? А затем язвительно заметил:
– Вы считаете, что эта выставка носит политический характер?
– Конечно. После выставки Родена будут одинаково принимать и в роялистских салонах и в республиканских, а держаться всюду он будет одинаково нейтрально.
Огюст вмешался, рассерженный, но полный решимости успокоить спорящих.
– Я не согласен с республиканцами, что история Франции началась в 1789 году, но и не считаю, что нам следует возродить век Людовика XIV или даже Бонапарта. Все не так просто. Я не хочу, чтобы меня называли роялистом, если мне дороги Нотр-Дам и Шартр, а на следующий день обвиняли в том, что я революционер, по той причине, что я, видите ли, вылепил простых, не говоря об Эсташе де Сен-Пьере, граждан Кале, а не аристократов. Я не желаю ни поносить, ни восхвалять, я хочу быть только наблюдателем.
Огюст умолк, словно и так сказал уж слишком много. Если работы не говорят сами за себя, то словами делу не поможешь. Да и Дега уже не слушал его.
Дега говорил:
– Всемирная выставка – это утверждение величия республики, которая стала империей. У нас теперь Тунис, Алжир, Тимбукту, Мадагаскар, а скоро и Индокитай станет нашим. Нам не понадобится возвращать Эльзас и Лотарингию.
– Вы хотите сказать, что все это и ощущается в скульптуре Родена?
– Я этого не говорил.
– Знаете, Дега, мнение Родена, что природа всегда права, с художнической точки зрения совершенно правильно.
– Для вас.
– И для Родена. Художник видит реальный мир. Вам ли не знать, Дега. Роден передает его таким, каким видит, так же как реальный мир Моне отличается от реального мира любого другого художника.
– О, мне нравятся картины Моне, – сказал Дега. – Но он умеет только видеть.
– Вы так считаете? Умеет только видеть? Пусть, но зато как!
– Вам нравится «Идущий человек»? – спросил Дега.
– В нем великолепно передано движение, – ответил Хэнли.
– Фигура без головы?
– А разве головой ходят?
Ответ смутил Дега, и Огюст, довольный, что Хэнли защитил его произведение, взял писателя под руку, чтобы обсудить наедине памятник Гюго. Он был разочарован, когда Хэнли разошелся с ним во мнении.
– Если бы вы лепили Шекспира, Коро или Делакруа, – сказал он, – ваш труд был бы оправдан. Но я не разделяю ваше восхищение Гюго как поэтом, он был слишком эгоистичен, аморален и честолюбив. А вот «Граждане» – это поистине величественно. Великолепно, великолепно!
– Вы считаете, что я должен был сделать еще одну Жанну д'Арк или Наполеона, несмотря на то, что к этим темам уже обращались столько раз?
– Извините, Огюст, но вы сами говорили, что всегда хотите слышать только правду.
«Чью правду? – подумал Огюст. – Найдутся ли хоть два человека, которые сошлись бы в оценке произведения искусства?»
Но теперь внимание всей публики было обращено на Золя, Гонкура и Доде, которые направлялись к Родену. Он чувствовал, что этот шаг со стороны трех писателей, когда-то неразлучных, а теперь сохранивших видимость дружеских отношений только на людях, был лишь желанием привлечь к себе как можно больше взоров восхищенной публики. Старший из них, Эдмон де Гонкур, был все еще красивым мужчиной с блестящими карими глазами и прекрасной седой шевелюрой. Но самым привлекательным был Альфонс Доде, сама жизнерадостность, полный обаяния и сознания своей неотразимости. Доде был блестящим собеседником, а Гонкур умел прекрасно слушать. Но общее внимание приковывал к себе Золя. Видимо, поэтому и распалась дружба этих трех людей, подумал Огюст. Золя стал первым писателем Третьей республики; двадцать килограммов веса, которые он спустил из-за любимой женщины, интересовали всех больше, чем кризис правительства.
Гонкур пожал Огюсту руку, и он почти не почувствовал этого слабого рукопожатия, Золя – энергично, а Доде – рассеянно, мысли его витали в другом месте.
Огюст подумал, что ни одного из них он по-настоящему не знает, хотя и встречался с каждым не раз. Вид у Золя был довольный, он сказал:
– Я слышал, вас называют «Золя в скульптуре» за реализм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158