Он подписывает наши работы для Бельгии, я – для Франции. Но сейчас нам удается продавать только в Бельгию, хотя прошло немало времени с начала нашего сотрудничества, так что Родены, подписанные Ван Расбургом, появились тут чуть ли не в каждом доме. Может, и к лучшему. Я этими вещами недоволен, но по крайней мере не теряю техники».
Он обрадовался, получив от Дега быстрый ответ:
«Я бы не стал торопиться в Париж. Правда, Вторая империя теперь почила в бозе, и у нас Третья республика, но трудно сказать, которая хуже. Вторая империя была сильным детищем слабого человека, а Третья республика – слабое детище сильного человека.
Имперская библиотека теперь называется Национальной библиотекой, но, по правде говоря, ничего не изменилось. Если прежде разложение охватывало верхушку, то теперь оно охватило все снизу доверху. У нас был император-демократ, теперь – демократическая империя, и трудно сказать, что хуже.
Я наслаждаюсь оперой, тут все только и говорят об этом немце, Вагнере; считается проявлением высшей образованности относиться благосклонно к этому сыну вражеской державы, но, что касается меня, я не разделяю этого поклонения, как и прежде, я предпочитаю Моцарта».
Огюст удивился, почему Дега не писал об их общих друзьях. Но допрашивать друга не имело смысла, тогда наверняка не добьешься ни слова. Осенью 1872 года Дега уехал в Америку навестить родственников. Огюст вновь написал ему уже летом 1873 годи, когда Дега возвратился в Париж.
«Надеюсь, ты остался доволен своим путешествием в Америку, – писал Огюст. – Что же касается меня, то бельгийское искусство, по-моему, находится на гораздо более низком уровне, чем наше. Работы, достойные внимания, можно найти в основном в Голландии, и когда-нибудь я надеюсь там побывать, а пока только здешние соборы служат для меня источником вдохновения. Меня, однако, очень интересуют наши друзья. Я слышал, что им по-прежнему нелегко, что художественные критики, как обычно, страдают от разлития желчи и Салон по-прежнему вешает картины тех, кто им не по вкусу, где похуже, но я все же подумываю о том, чтобы выставиться в Салоне.
Наконец-то я снова принялся за работу и, может быть, скоро создам нечто такое, что привлечет внимание. Я все еще не в форме, слишком много сил отдаю «партнеру», хотя в этом не его вина. И Брюссель тоже не действует на меня вдохновляюще. Это готическая мешанина, есть тут и несколько интересных зданий, но нет разнообразия Парижа, а резьба по камню в большинстве случаев просто ужасает.
Передай привет Ренуару, Моне и Фантену, если встретишь кого из них. Кажется, я наконец примирился с гибелью моей «Вакханки».
Мне бы так хотелось куда-нибудь съездить, но Нью-Йорк и Новый Орлеан, где ты побывал, для меня недостижимы, как луна. Самое большее, на что я могу надеяться, – это Италия, через год-два. Так хотелось бы взглянуть на «Давида» и «Моисея», пока я сам не превратился в Мафусаила».
Дега ответил только в конце 1873 года. Тем временем желание Огюста посетить Италию особенно возросло, но он не сумел скопить денег на поездку. Да, кроме того, и Ван Расбург не смог бы без него обойтись. Он по-прежнему чувствовал себя, как в ссылке, никак не мог найти достойных друзей. «Видимо, старею, и мне становится все безразлично», – думал он. У него не было планов на будущее. Он представил «Человека со сломанным носом» в Брюссельский Салон 1872 года по совету Ван Расбурга, который был в восторге от скульптуры, и хотя работу одобрили – это было первое его произведение, принятое Салоном, – она не привлекла особого внимания. Огюст решил, что надо создавать более крупные вещи, но что? Он был все время подавлен, а разве в таком настроении создашь что-либо достойное внимания? И пессимизм Дега совсем его обескуражил. Дега писал:
«Спасибо тебе за добрые пожелания, дорогой друг. Мы все беспокоимся, как ты там в Брюсселе, можешь ли работать над собственными вещами?
Америка захватывает, но и утомляет, жить там я бы не хотел. Страна огромная, без конца и края. Я видел много нового; Нью-Йорк тоже огромен, жизнь в нем так и кипит. У американцев энергии в избытке, они не знают, куда ее девать, и гордятся этим, а меня это утомляет. Новый Орлеан – любопытное и забавное смешение Америки и Франции, он напомнил мне о Париже…
Большинство из нас уже выставлялись – Мане, Фантен, Ренуар, Моне, Писсарро, Сислей, я. Вот только Сезанна отвергают, отвергают постоянно, и это страшная несправедливость. Нас это огорчает, а Сезанн ходит мрачный. Хотя Сезанн не любит общество, но изо всех сил старается привлечь к себе внимание и горько жалуется, когда его не замечают. Его уже отвергали четыре или пять раз, но он не сдается.
Я не думаю, что мы сумеем покорить Салон. Если наши картины и принимают, то вешают самым невыгодным образом, то высоко или где мало света, то в окружении, совсем неподходящем, или засунут в угол, а скульпторам и того хуже, их обычно помещают вплотную к стене, так что работа не смотрится. Мне, право, безразлично, но Фантен говорит, что мы должны завоевать Салон, и Мане его поддерживает.
Глупцы! Салон подобен женщине. Салон любит, чтобы за ним ухаживали, но, как женщина, не способен на ответное чувство.
Мне надоело слушать критиков, которые говорят «это великолепно» и «это провал» об одной и той же вещи. Они твердят только одно: вот это картина, а это не картина. В остальном же ими руководят предрассудки, дурной вкус, мимолетная мода, а нас они считают новинкой, которая скоро забудется. Мы по-прежнему в лучшем случае являемся предметом любопытства, в худшем – на нас смотрят, как на помешанных. Но, как я тебе уже говорил, мне все безразлично.
Недавно возник спор о том, стоит ли добиваться, чтобы нас выставляли в Салоне, требовать, чтобы открыли новый, «Салон отверженных», или выставляться у торговцев. Все эти варианты мне не нравятся, и иногда мне кажется, что лучше бы нам вообще нигде не выставляться.
В мастерской всегда есть время подумать. Никто тебя не торопит. Если я в чем-то сомневаюсь, а это случается часто, я могу что-то изменить.
Моне, Писсарро и Сислей считают меня старомодным, они, правда, сейчас увлекаются пленэром, но мы с Мане никак не разделяем их увлечения. Разве Энгр и Рембрандт были сторонниками пленэра? Или даже Коро, их кумир, которому они поклоняются? Но когда я говорю им об этом, они считают меня придирой, а если не разделяю их восторгов по поводу природы, то представляюсь им мизантропом.
Лучше всего дела у Мане. Я не имею в виду «Кружку пива», его первый большой успех в Салоне, – это все голландщина в духе Франса Гальса – я говорю о его последних работах. Какое мастерство! Выбрал бы только, наконец, какую-нибудь определенную манеру.
Что же касается остальных, то Фантен, к примеру, и поныне подражает всем известным образцам и находится в плену фотографической точности, он слишком много времени провел в Лувре и сердится, когда я ему об этом говорю. Ренуар влюбился в цвета радуги, в плоть, а картины Моне приобрели какую-то туманную расплывчатость, и он только и твердит о солнечном свете.
Как ты, возможно, слыхал, Далу и Курбе поддерживали Коммуну. Далу назначили главным смотрителем Лувра. Можешь себе представить, эти двери были бы для нас закрыты навсегда, а Курбе возглавил все изящные искусства и упразднил Академию, Школу изящных искусств, Салон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158
Он обрадовался, получив от Дега быстрый ответ:
«Я бы не стал торопиться в Париж. Правда, Вторая империя теперь почила в бозе, и у нас Третья республика, но трудно сказать, которая хуже. Вторая империя была сильным детищем слабого человека, а Третья республика – слабое детище сильного человека.
Имперская библиотека теперь называется Национальной библиотекой, но, по правде говоря, ничего не изменилось. Если прежде разложение охватывало верхушку, то теперь оно охватило все снизу доверху. У нас был император-демократ, теперь – демократическая империя, и трудно сказать, что хуже.
Я наслаждаюсь оперой, тут все только и говорят об этом немце, Вагнере; считается проявлением высшей образованности относиться благосклонно к этому сыну вражеской державы, но, что касается меня, я не разделяю этого поклонения, как и прежде, я предпочитаю Моцарта».
Огюст удивился, почему Дега не писал об их общих друзьях. Но допрашивать друга не имело смысла, тогда наверняка не добьешься ни слова. Осенью 1872 года Дега уехал в Америку навестить родственников. Огюст вновь написал ему уже летом 1873 годи, когда Дега возвратился в Париж.
«Надеюсь, ты остался доволен своим путешествием в Америку, – писал Огюст. – Что же касается меня, то бельгийское искусство, по-моему, находится на гораздо более низком уровне, чем наше. Работы, достойные внимания, можно найти в основном в Голландии, и когда-нибудь я надеюсь там побывать, а пока только здешние соборы служат для меня источником вдохновения. Меня, однако, очень интересуют наши друзья. Я слышал, что им по-прежнему нелегко, что художественные критики, как обычно, страдают от разлития желчи и Салон по-прежнему вешает картины тех, кто им не по вкусу, где похуже, но я все же подумываю о том, чтобы выставиться в Салоне.
Наконец-то я снова принялся за работу и, может быть, скоро создам нечто такое, что привлечет внимание. Я все еще не в форме, слишком много сил отдаю «партнеру», хотя в этом не его вина. И Брюссель тоже не действует на меня вдохновляюще. Это готическая мешанина, есть тут и несколько интересных зданий, но нет разнообразия Парижа, а резьба по камню в большинстве случаев просто ужасает.
Передай привет Ренуару, Моне и Фантену, если встретишь кого из них. Кажется, я наконец примирился с гибелью моей «Вакханки».
Мне бы так хотелось куда-нибудь съездить, но Нью-Йорк и Новый Орлеан, где ты побывал, для меня недостижимы, как луна. Самое большее, на что я могу надеяться, – это Италия, через год-два. Так хотелось бы взглянуть на «Давида» и «Моисея», пока я сам не превратился в Мафусаила».
Дега ответил только в конце 1873 года. Тем временем желание Огюста посетить Италию особенно возросло, но он не сумел скопить денег на поездку. Да, кроме того, и Ван Расбург не смог бы без него обойтись. Он по-прежнему чувствовал себя, как в ссылке, никак не мог найти достойных друзей. «Видимо, старею, и мне становится все безразлично», – думал он. У него не было планов на будущее. Он представил «Человека со сломанным носом» в Брюссельский Салон 1872 года по совету Ван Расбурга, который был в восторге от скульптуры, и хотя работу одобрили – это было первое его произведение, принятое Салоном, – она не привлекла особого внимания. Огюст решил, что надо создавать более крупные вещи, но что? Он был все время подавлен, а разве в таком настроении создашь что-либо достойное внимания? И пессимизм Дега совсем его обескуражил. Дега писал:
«Спасибо тебе за добрые пожелания, дорогой друг. Мы все беспокоимся, как ты там в Брюсселе, можешь ли работать над собственными вещами?
Америка захватывает, но и утомляет, жить там я бы не хотел. Страна огромная, без конца и края. Я видел много нового; Нью-Йорк тоже огромен, жизнь в нем так и кипит. У американцев энергии в избытке, они не знают, куда ее девать, и гордятся этим, а меня это утомляет. Новый Орлеан – любопытное и забавное смешение Америки и Франции, он напомнил мне о Париже…
Большинство из нас уже выставлялись – Мане, Фантен, Ренуар, Моне, Писсарро, Сислей, я. Вот только Сезанна отвергают, отвергают постоянно, и это страшная несправедливость. Нас это огорчает, а Сезанн ходит мрачный. Хотя Сезанн не любит общество, но изо всех сил старается привлечь к себе внимание и горько жалуется, когда его не замечают. Его уже отвергали четыре или пять раз, но он не сдается.
Я не думаю, что мы сумеем покорить Салон. Если наши картины и принимают, то вешают самым невыгодным образом, то высоко или где мало света, то в окружении, совсем неподходящем, или засунут в угол, а скульпторам и того хуже, их обычно помещают вплотную к стене, так что работа не смотрится. Мне, право, безразлично, но Фантен говорит, что мы должны завоевать Салон, и Мане его поддерживает.
Глупцы! Салон подобен женщине. Салон любит, чтобы за ним ухаживали, но, как женщина, не способен на ответное чувство.
Мне надоело слушать критиков, которые говорят «это великолепно» и «это провал» об одной и той же вещи. Они твердят только одно: вот это картина, а это не картина. В остальном же ими руководят предрассудки, дурной вкус, мимолетная мода, а нас они считают новинкой, которая скоро забудется. Мы по-прежнему в лучшем случае являемся предметом любопытства, в худшем – на нас смотрят, как на помешанных. Но, как я тебе уже говорил, мне все безразлично.
Недавно возник спор о том, стоит ли добиваться, чтобы нас выставляли в Салоне, требовать, чтобы открыли новый, «Салон отверженных», или выставляться у торговцев. Все эти варианты мне не нравятся, и иногда мне кажется, что лучше бы нам вообще нигде не выставляться.
В мастерской всегда есть время подумать. Никто тебя не торопит. Если я в чем-то сомневаюсь, а это случается часто, я могу что-то изменить.
Моне, Писсарро и Сислей считают меня старомодным, они, правда, сейчас увлекаются пленэром, но мы с Мане никак не разделяем их увлечения. Разве Энгр и Рембрандт были сторонниками пленэра? Или даже Коро, их кумир, которому они поклоняются? Но когда я говорю им об этом, они считают меня придирой, а если не разделяю их восторгов по поводу природы, то представляюсь им мизантропом.
Лучше всего дела у Мане. Я не имею в виду «Кружку пива», его первый большой успех в Салоне, – это все голландщина в духе Франса Гальса – я говорю о его последних работах. Какое мастерство! Выбрал бы только, наконец, какую-нибудь определенную манеру.
Что же касается остальных, то Фантен, к примеру, и поныне подражает всем известным образцам и находится в плену фотографической точности, он слишком много времени провел в Лувре и сердится, когда я ему об этом говорю. Ренуар влюбился в цвета радуги, в плоть, а картины Моне приобрели какую-то туманную расплывчатость, и он только и твердит о солнечном свете.
Как ты, возможно, слыхал, Далу и Курбе поддерживали Коммуну. Далу назначили главным смотрителем Лувра. Можешь себе представить, эти двери были бы для нас закрыты навсегда, а Курбе возглавил все изящные искусства и упразднил Академию, Школу изящных искусств, Салон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158