Он рассказал о том, как мы вместе работали, обучали антифашистов. Он слушал мои лекции, беседы. Мы дружили, часто подолгу откровенно разговаривали. Он твердо знает, он вполне уверен, что все показания Забаштанского и Беляева совершенно несправедливы. Приписываются такие суждения, такие высказывания, которых не было и не могло быть. Он знает, что Забаштанский давно очень враждебно относился ко мне. И об этом мы не раз говорили, обо всех столкновениях подробно говорили.
– На партийном собрании, когда разбиралось дело, я хотел выступить. Беляев сидел сзади меня и сказал: «Не забывайте, что вы военнослужащий, здесь армия. Забаштанский – начальник отдела, я ваш непосредственный начальник, и мы запрещаем вам выступать»…
А потом Беляев также запретил ему голосовать против исключения. После того, как его вызвал следователь, Беляев говорил, что следователь недоволен показаниями Рожанского, что из-за этого у него могут быть неприятности, предлагал подумать и дать новые, «более правильные» показания.
Судья спросил Беляева, тот бормотал, что действительно что-то говорил Рожанскому на партсобрании, но, конечно, не запрещал, а просто советовал, чтобы ему лично не было неприятностей. Обстановка была напряженная. Он, Беляев, сам получил выговор за то, что порвал тот рапорт о демобилизиции и не доложил о нем. А про следователя – это он просто передал, это подполковник Забаштанский видел следователя, и тот сказал, что Рожанский выгораживает обвиняемого, что-то скрывает… Он подробностей не знает. Но никакого давления не оказывал, просто потоварищески хотел помочь…
– Вопрос к свидетелю Забаштанскому. Вы слышали показания капитана Рожанского и майора Беляева, что вы можете показать по этому вопросу?
– Возражаю против. Категорически возражаю. – Угрюмо– потемневший, он говорил все так же негромко, убежденно, иногда включая задушевно-доверительные интонации. – Товарищи, видно, забыли, какая тогда была обстановка. Фронт. Война. И какая война. Вся наша армия, геройская армия горела тем огнем святой мести… Шел, можно сказать, последний, решительный бой, и тогда такие упадочные настроения были не лучше измены… Тогда на передовой могли просто застрелить за такие настроения, такие разговорчики. А теперь, конечно, счастливая жизнь, какую нам завоевали те самые герои, которые так не нравились этому… вот подсудимому, что он их обзывал мародерами… смеялся с них, гордый на свою образованность. А сегодня товарищи, которые тогда сами были возмущены и на партийном собрании осудили его, сегодня, в мирной жизни, или уже направду забыли, или хотят забыть, потому что жалеють, как всетаки друзья были, и говорят такое, чего даже не было. Я категорически возражаю. У меня есть память и есть моя партийная совесть.
Председатель смотрел на Забаштанского внимательно и задумчиво.
– Значит, вы отрицаете, что следователь был недоволен показаниями капитана Рожанского и просил повлиять на него, чтобы он изменил показания?
– Что говорил следователь Рожанскому, я не знаю, я там не был и ничего Рожанскому не передавал, и не влиял на него, и влиять не собирался…
Потом давал показания Абрам Александрович Белкин. Сперва он, видимо, чувствовал себя неловко, стоял вытянувшись, руки по швам, потом разговорился, почти как на семинаре в ИФЛИ. Он хвалил меня» а поругивал так, что лучше любой похвалы.
– Он, видите ли, вспыльчивый, как говорится, «буря и натиск», очень несдержанный человек. Когда он уходил на фронт – он ведь сдуру побежал в первый же день, чтоб немедленно, сейчас же с парашютом в Берлин, – я тогда очень опасался за него – да-да, но не так, знаете, как вообще боялись за друзей, уходящих в бой… Смерть на войне – это печальный, но благородный конец, и я знал, что он смерти не страшится… Нет, я боялся, как он уживется с военной дисциплиной. А потом оказалось, что ужился, это я знаю, знаю от многих товарищей и друзей, которые с ним служили. Но все же несдержанность, горячность, вспыльчивость, этакие «буря и натиск» у него остались в вопросах нравственных. Да-да, знаете ли, ведь это издавна было и есть в некоторых людях такое свойство – нетерпимость ко лжи, к подлости. Ну, как бывает, некоторые люди не выносят пробки по стеклу. Вот он из тех людей, которые так же не выносят лжи, лицемерия, подлости. И тогда он вспыльчив до грубости, часто себе во вред, даже очень во вред. Вот и сейчас он оказался в таком положении… Это свойство называют донкихотством, такое свойство бывает неприятным и даже опасным в отношениях с иными начальниками. Не со всеми, конечно. Владимир Ильич, например, совсем напротив, очень высоко ценил именно это неудобное свойство – нетерпимость ко лжи, горячность и даже вспыльчивость в отстаивании правды… Маяковский писал: «Пусть никогда не придет ко мне позорное благоразумие», Горький воспевал «безумство храбрых». Да, мне известно, что в последние месяцы войны он спорил с некоторыми товарищами. Я знаю об этом по рассказам общих друзей. Он возражал против отдельных фельетонов Эренбурга, об этом и мы с ним говорили и спорили, когда он приезжал с фронта в последний раз в январе 44-го года. Потом моя жена – она была комиссаром снайперской школы – виделась с ним на фронте, осенью, уже в Польше, и рассказывала мне об их беседах и спорах. И я отлично помню, когда в «Правде» появилась статья Александрова, я ей сказал: «Смотри, ведь это именно то, что говорил нам Лева, вот, небось, теперь торжествует, что переспорил нас». Мы еще не знали, что в это время он уже был арестован и как раз за это же… И когда мы узнали, в чем его обвиняют, мы все были потрясены. Нет, никогда никто из его друзей не поверит, что он мог сделать или сказать что-либо против партии. Ведь все его мысли всегда наружу, он, знаете ли, ничего не умеет скрывать… И каждый, кто побудет с ним вместе день-два, уже будет знать его со всеми, так сказать, душевными потрохами…
Адвокат задал Белкину несколько вопросов. Отвечая на них, он говорил так, как говорят на защите диссертации, чтобы «поднять повыше соискателя», все больше о необычайной политической зрелости моей идеологии, о глубоких знаниях, многократно выраженных в лекциях, статьях и т.д.
Последним свидетелем был Виктор Розенцвейг. Он по плану адвоката представлял Всесоюзное Общество Культурных связей с заграницей. Он рассказал о том, как меня любят и уважают немецкие пролетарские писатели Бредель и Вайнерт и какой я образованный марксист-ленинец-сталинец, это ему точно известно по совместной педагогической работе в ИФЛИ, по отзывам моих слушателей, из многих дружеских бесед…
Уже давно стемнело. Заседание шло с утра, обеденный перерыв продолжался не больше двух часов.
Адвокат в перерыве сказал мне, что, по его мнению, все идет хорошо. То, что прокуратура не представлена, – тоже хороший признак. Он начал речь уверенно; сказал, что ознакомился с делом, которое считает весьма необычным, можно сказать, единственным в его практике, перечислил все явные противоречия в показаниях свидетелей обвинения, а потом заговорил все более громко, с привычно наигранным пафосом наигранной растроганностью и выразительными гневными раскатами. Мне было стыдно, и раздражало то, как он выхваливал меня искусственными, пустыми словами о «тонкой нервной конституции», о «впечатлительности творческой личности», о «высоком душевном строе коммуниста-интеллигента».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180