Шум испугал Иванка, он притих, молча поел. Гоше и соседям Иванка я объяснял, что мальчишка ненормальный, чокнутый, отравление подействовало на мозг – его жалеть надо. Потом ушел в свою кабинку. Гоша дал ему добавочно каши и произнес длинный патетический панегирик немыслимым добродетелям доктора. Ему зычно поддакивали доходяги, из тех, кто всегда норовит возможно приметней обожать любое начальство…
– Ты, шакаленок, должен прощения просить… спасибо сказать, что они тебя жалеют.
Столь же громогласно толковали они, что евреи не такая уж плохая нация, и приводили примеры, рассказывали о некоторых весьма положительных евреях.
За дощатой стенкой звучали нарочито утешительные речи и нечленораздельное бормотание Иванка, видимо, умиротворенного добавкой. Я сидел на койке, курил и пытался читать, а в носоглотке набухало, давило горькое влажное тепло, одолевали стыд, отчаяние от бессилия, обиды, злости и мутная жалость – жалость к себе и к несчастному шакаленку.
На следующий день он опять было заныл: «Оддай хлиб», но Гоша ответил полнозвучной оттяжкой, пригрозил закатать в лоб, отнять сухари, и он притих.
К тому времени, когда вызвали на этап, он уже достаточно окреп; опять приходилось раздевать его днем и ночным санитарам провожать в уборную. Александр Иванович продиктовал мне подробную выписку из истории болезни и заключение, утверждавшее психическую неполноценность и необходимость досрочного освобождения.
Он ушел, ни с кем не простившись. Гоша дал ему в дорогу сверток – сухари, печенье, сахар, он взял, даже не кивнув, быстро сунул за пазуху.
Когда я увидел, как он ковыляет вслед за надзирателем – маленькая стриженая голова на тонкой шее торчала из грязно-серого рваного ватника (в жаркий августовский день), нетвердо ступали разбитые рыжие ботинки, – я ощутил острое до боли сострадание и облегчение: избавился, наконец…
Все же воспоминание о воскрешении Иванка оставалось добрым, светлым. Им я как бы старался уравновесить другие воспоминания – постыдные, мучительные для совести.
Власть предержащую в лагере олицетворяли прежде всего начальствующие офицеры: капитан Порхов – начальник лагеря, майор – оперуполномоченный, капитан – зам. начальника по режиму и капитан – начальник КВЧ. Появлялись время от времени какие-то лейтенанты; на вахте хозяйничали и по лагерю похаживали – гуще всего в часы поверок – мордатые старшины и сержанты, ефрейторы и рядовые вертухи в синих погонах. Однако на стройплощадках в рабочих зонах распоряжались прорабы, бригадиры, десятники в большинстве заключенные. Были среди них и осужденные по 58-й: лучшей бригадой плотников уверенно, спокойно, по-офицерски верховодил бывший саперный майор, получивший по ОСО пять лет «за восхваление вражеской техники» – объяснял кому-то, что немецкие паровозы и немецкие автомобили пока еще лучше наших. Одну из ведущих инженерных должностей исполнял Василий С, коренастый, быстроглазый москвич. Он попал в плен с ополченцами в октябре 41-го, стал адъютантом Гиля Родионова, командира первой конной бригады по борьбе против большевизма, которая сразу же после формирования превратилась в Первую конную антифашистскую бригаду (весна 1942), громила немецкие тылы в Белоруссии, вызывая панический страх и ярость оккупационных властей, против нее бросили едва ли не армию. За год бригаду размозжили и окончательно добивали летом 43-го в болотах. Немецкое командование сообщало особой листовкой: за живого или за мертвого Гиля награда 50 000 марок. Весной 43-го года он был награжден орденом Красной Звезды. Указ об этом тогда бросился в глаза и запомнился как необычный: даже самые высокие награждения в ту пору оглашались в длинных списках, а тут особый, с подписью Калинина указ на одну скромную «Звездочку». Тяжело раненного Гиля доставили самолетом в Москву. Летом 46-го его видели в Бутырках в больничной камере. Что с ним стало потом, неизвестно. Видимо, умер; но где и как?
Василия немцы захватили в плен тяжелобольным еще до разгрома бригады и отправили в Майданек; освобожденный в 44-м году, он подлечился, подкормился в воинских госпиталях, получил погоны старшего техникалейтенанта, участвовал в боях за Берлин, получил медали, но вскоре после победы был арестован и осужден ОСО на 10 лет.
Внутри лагеря – в бараках, юртах, в столовой, в бане, на лагерных улицах – повседневным бытом зэка управляли непосредственно самоохранники из заключенных – малосрочники, осужденные за хулиганство, за прогулы, за служебные грехи, в том числе и бывшие милиционеры, за мелкие кражи. Начальником самоохранников был Семен Зубатый: его толстогубый рот, по-обезьяньи вспученный на серо-бледном и всегда уныло-раздраженном лице, распирали большие, как клавиши, зубы, и стальные коронки торчали, как машинные резцы. Он не носил арестантской робы, расхаживал в кепке, в вольном пиджаке, синих бриджах и добротных яловых сапогах. Бывший милицейский оперативник из Ровно был осужден за незаконное хранение оружия.
Семен приходил ко мне редко; расспрашивал с недоверчивым, настороженным любопытством, заглядывал в книги, журналы, иногда, словно невзначай, заводил разговор о международном положении, об атомной бомбе. Видимо, выполнял поручение «кума». Чаще бывал у меня его заместитель Саша Капитан. Москвич, техник-строитель, осужденный на год за хулиганство, за пьяную драку в ресторане, он собирался после освобождения работать на этом же строительстве.
– Зарплата подходящая, от дома недалеко, дисциплинка правильная – баловаться больше не буду…
Арестантскую гимнастерку он носил с щегольским подворотничком и перехватывал матросским ремнем. Отсюда и прозвище, хотя на флоте он служил матросом.
– За старшинскими лычками не гонялся, сачковал, домой хотелось. Трудная береговая служба в мирных камчатских базах опостылела, даже в Корею попасть не пофартило, а койкто из наших там правильно прибарахлился и японочек греб, и кореек, у них там бабы – высший класс. А меня все только солило и морозило. Тело, может, и закалилось, но характер испортился.
Саша иногда заходил ко мне выпить рыбьего жиру, получить порцию витаминов. Когда он пришел в первый раз и показал назначение Александра Ивановича, то, видимо, заметил в моем взгляде недоверие. Он молча сел, стянул наваксенный яловый сапог, задрал штанину. На белой с синеватыми жилками мускулистой икре – темно-коричневые пятна.
– Ясно?
– Цинга! Лук, чеснок у тебя есть? Хвою пьешь?
Во всех бараках были установлены бачки с хвойным настоем – главное противоцинготное средство тех лет.
– Лук, чеснок бывают; хвою пью кружками, пока блевать не потянет. Но от камчатской цинги рыбий жир лучше помогает. Не возражаешь?
Мы посмеялись, и с этой встречи установились у нас приятельские, свойские отношения. Он заходил иногда и после отбоя, просто в гости, рассказывал о лагерных событиях.
…Вернувшись после вечернего обхода в кабинку, я обнаружил, что исчезли мой вольный костюм, висевший на гвозде в глубине – из окошка не достать, кое-что из белья и харчей. Кабинка была заперта, замок цел; Гоша уверял, что не отлучался из юрты, никому не передавал ключ. Небольшое квадратное окошко казалось нетронутым, занавеска цела. На дощатом столике, по-вагонному приколоченном под самым окном, лежали книги, тетради, папки с моей «канцелярией» – и на них не было заметно никаких следов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180