https://www.dushevoi.ru/products/akrilovye_vanny/170x70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все это я рвал на мелкие клочки, выбрасывал в уборную, жег в старом тазу… Разумеется, украдкой, чтобы не заметили.
Пришла с работы Надя, стала мне помогать. Мама побежала к адвокату. Звонили друзья и знакомые. Что-то говорили о работе, приглашали в театр, на дни рождения. Что я мог им отвечать?
Вчера еще это была и моя жизнь, а теперь?
… Когда в феврале сорокового года смертельно заболел Владимир Романович Гриб, друзья пришли к нему в больницу проведать. Он спросил:
– Как у вас там дела на том свете?
Эти слова тогда поразили меня и прочно застряли в памяти, хотя я не мог объяснить почему. В подъезде больницы на Пироговской все время толпились его друзья, студенты и аспиранты. То и дело кто-нибудь убегал добывать лимоны, аскорбиновую кислоту, тогда она была еще редкостью, ее доставали через летчиков, водивших самолеты в Берлин. В просторном вестибюле мы сидели, стояли, курили, тихо разговаривали, все уже знали, что надежды нет, что чудес не бывает… Белокровие. Но мы расспрашивали выходивших от него родственников, радовались, когда температура поднималась с 35,7 до 35,9, когда уровень гемоглобина сохранялся вот уже вторые сутки. Ведь он был еще жив… В подъезде больницы мы говорили об институтских событиях, о сообщениях из Финляндии – наши войска наступали на Выборг, – в театре Ленсовета премьера «Марии Стюарт», поразительно играет Половикова.
Владимир Романович был еще жив, но уже вне жизни – этой нашей и всякой жизни. Уже на том пороге, за которым черное ничто. Почему черное? Но именно так всегда ощущалось – черный холод без дна, без краев…
О последних днях Гриба, об этом «как там у вас дела, на том свете?» я вспоминал тогда, разрывая книжные страницы и механически откликаясь на телефонные голоса.
– Да, да, конечно, буду. Очень рад. Приду, если буду свободен.
ЕСЛИ ТОЛЬКО БУДУ СВОБОДЕН.
– Нет, я в общем здоров. Просто что-то голова болит. Устал, да, да, с похмелья.
– Конечно, позвоню и приду. Если только буду свободен. Спасибо, привет вашим.
ЕСЛИ ТОЛЬКО БУДУ СВОБОДЕН.
Все они были тот свет, а я не знал, где буду завтра. Может быть, уже через час опять в бутырском боксе и все сначала…
Эту ночь я не спал, слушал сонные шорохи комнаты; мы жили вшестером: родители, девочки, Надя и я – на 17-ти метрах, в закутках, перегороженных буфетом, шкафом, ширмой. Я выходил курить на кухню, холодел от ближнего урчания машин – за мной?
А что, если просто одеться и уйти? Деньги еще есть. Одеться потеплей. Паспорт сохранился довоенный, я не сдал его тогда, в 41-м, позабыв дома, а после освобождения мне его продлили по справке. Пойти на вокзал и уехать… На восток, на север, куда глаза глядят. Завербоваться к геологам, я ведь могу и фельдшером.
Всесоюзного розыска быть не должно – знал, что розыск назначался только по делам о шпионаже, терроре, тяжелой измене родине или об активном участии в контреволюционных организациях. А там начну другую, совсем другую жизнь. Сменю имя – потерял документы. Буду жить в лесу, в глуши, работать за десятерых. И потом выложу: вот мои книги «Об основах коммунистической этики» и «Почему фашизм победил в Германии».
А что будет с Надей? Ей недавно предложили быть председателем завкома, она член партии, и ведь, конечно, ее обвинят, что содействовала побегу. И отца тоже. Что с ними сделают? Что будет с друзьями, которые за меня заступались?
Если не станут меня ловить, на них еще злее отыграются. А если поймают, как я тогда докажу, что я прав? А если и не поймают, ведь бегство пуще, чем самоубийство – признание вины, подтверждение того, что говорили мерзавцы.
Нет, я не мог убежать, не мог убежать от себя.
Еще несколько ночей я плохо спал, вскакивал, внезапно разбуженный шагами на лестнице или во дворе – опять вернулся тюремный сторожевой слух.
Адвокат успокаивал: вряд ли арестуют, по всей видимости, нужно только изменить формулировку приговора, чтобы не восстанавливать в партии, не затевать дела против обвинителей. А нам нужно подтвердить прежнее решение, нужны новые объективные свидетели.
Я ходил к Исбаху, выпросил у него экземпляр фронтовой газеты «За Родину» с моей статьей о Восточной Пруссии – полный набор военно-шовинистически крикливых бранных слов, отличавшихся от речей Забаштанского только грамотностью, претензиями на стилистические красоты и робкими напоминаниями о немецких трудящихся.
Ходил я и к кинооператору Владиславу Микеше, он был в Грауденце и наблюдал всю нашу работу, присутствовал при том, как командир дивизии генерал-майор Рахимов огласил приказ – благодарность нашей группе за решающую помощь при взятии крепости – и представлял нас к наградам.
Михаил Александрович Кручинский, тот самый друг моего отца, который в 1929 году помог ему взять меня на поруки, в эту войну снова командовал тем же Богунским полком, что и в гражданскую. Он был тяжело ранен в Сталинграде. Жил в Москве, гвардии полковник в отставке. В 45-м году он писал обо мне Руденко: «Знаю его с детства, знаю семью, ручаюсь».
В один из первых дней после моего освобождения он пришел с женой и тремя дочерьми, потом и мы всей семьей ужинали у них, пили водку домашнего настоя; он вспоминал о Щорсе, о гражданской войне, о Сталинграде.
Узнав об отмене оправдательного приговора, Михаил Александрович сказал, что готов быть свидетелем.
Постепенно я привыкал к мысли, что предстоит борьба только из-за формулировки, что какие-то влиятельные покровители генерала Окорокова и полковника Забаштанского заботятся о чести мундира и не хотят их срамить. И для этого нужно, чтобы суд признал: мол, тогда, во время войны, они все же были правы.
Я не собирался уступать. Парткомиссия Главпура напоминала о том партсобрании 17 марта 45-го года, когда я так постыдно, непоследовательно защищался, признавая свои мнимые ошибки и на вопрос «а почему же они, Забаштанский и Беляев, говорят то, чего не было», только твердил: «Они меня неправильно понимали, не знаю почему, но совершенно неправильно…»
Я ни разу ни на бюро, ни на общем собрании не назвал их клеветниками. Я так боялся обвинения в склоке, мне так хотелось уйти от всего, от политуправления, от плешивого генерала с его шпорами, звеневшими по кабинетам, от золотопогонных охотников за трофеями и орденами, от всех этих наглых, самодовольных, ненасытных иждивенцев победы, которую завоевали не они. Я хотел уйти вперед, в действующие части, где еще шла настоящая война, надеялся, что там можно будет отделаться от мародеров, что там незачем врать, приспосабливаться к подлости. Но всего больше я хотел прочь из армии: войне вот-вот конец, долг выполнен: теперь надо было осмыслить все, что произошло, надо было понять, как, из чего это возникало.
От страха, чтоб не обвинили в склоке, от желания уйти, отстраниться я только оборонялся, но так лишь подыгрывал тем, кто кропал политические доносы и таким образом сам помог им загнать меня в тюрьму. Нет, теперь это не повторится, я не уступлю ни полслова правды, я не буду идти ни на какие соглашения. Тогда Мулин, пустоглазый подхалим, уговорил меня: «Не лезь в склоку, не нападай на подполковника, признай частично свои ошибки, он пойдет навстречу. Получишь выговор, потом опять заслужишь».
Теперь уже не стану договариваться с подлецами. Два года тюрем и лагерей были, пожалуй, заслуженным наказанием за то, что все же врал и унижался до таких соглашений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
 сантехника магазины 

 Элетто Керамика Odense