Вдруг донесет – наврет чегонибудь, а его дружки подтвердят, и тогда местные брестские власти – о них мы в тюрьме узнали достаточно – сразу «намотают» дело.
Вокруг него возникла бражка: блатной франт и еще несколько молодых парней. Особенно выделялся один – светлое мальчишечье лицо затемнял тяжелый, свинцовый взгляд. Он был молчалив и только один раз внезапно заговорил. Арестанты из местных получали передачи; половину от каждой отдавали для камеры; я был старостой и делил поровну между всеми, кто вообще не получал передач. Компания Пети-Володи требовала делить всю передачу так, чтобы сам получатель имел только чуть большую долю. И делить не поровну, а чтоб «своим» побольше. Когда я с идиотическим упорством начал толковать про справедливость и человечность, молчаливый красавчик вдруг вскочил, мертвые глаза оживились ненавистью:
– Шо ты их жалеишь, майор, шо ты жалеишь? Они тебя не пожалеют. Они нас знаешь как жалели? Пулями жалели… иху мать! Прикладами жалели… иху мать! Собаками жалели… Плетками жалели… иху бога мать… Ты их не жалей!
Петя-Володя немедленно поддержал его:
– Вот-вот, и я вам то же говорил… Надо понимать, кто человек, кто советский, русский человек, может и виноватый, но свой, а кто гад, враг народа, фашист, и с нём нам не жить и правое не качать, а давить его надо… вот, майор, хоть вы и офицер, а у народа вам еще надо учитьсяЧувствуя поддержку, он становился наглым – два или три раза его вызывали из камеры, он возвращался через час-полтора с цигаркой в зубах, с горстью махорки в кармане.
– Опер вызывал по моему делу… все запросы идуть… давай, дополнительно объясняй…
Все знали, что в пересыльных тюрьмах никакого следственного отдела не может быть, что ходил он стучать. Значительно позднее, уже в лагере, я узнал, что самое правильное обращение со стукачом – это публичный разрыв, чтобы видели и знали все, в том числе и другие стукачи. Только это могло ослабить и даже вовсе обесценить силу его показаний против «личного врага». Но тогда я только мучительно размышлял, не зная, как быть, как себя вести. Я старался избегать разговоров с ним. Но это было непросто в тесной камере: 16 шагов вдоль и полтора шага поперек, от стола до нар. А сутки, часы и минуты тянулись нестерпимо, до отчаяния медленно. Утром – подъем, поверка, вынос параши, получение кипятка и пайки, днем – баланда, вечером – кипяток, вынос параши, поверка, отбой, ночью – изнуряюще тяжелое засыпание в зловонной, клопиной духоте, потно влажной, кишащей хрипами, храпами, стонами и сонным бормотанием, всяческими шепотами – шепотом перебранок, шепотом молитв, приглушенным похабным похохатыванием и взрывающейся внезапными воплями кошмаров.
Разнообразие вносили только еженедельная баня с прожаркой и «клопиные авралы», изредка передачи и появление новеньких. Чаще всего это были бендеровцы и мелкое жулье.
Я старался держаться подальше от ПетиВолоди, холодел от омерзения, когда он приближался и вмешивался в разговор. Старался отвечать ему покороче, но не обрывал, не ссорился. А когда он великолепным жестом протягивал щепоть махорки: «На, майор, закуривай», я принимал. Никогда ничего не просил у него, но не отказывался, и не только потому, что мучительно хотелось курить, но и потому, что боялся обидеть, разозлить.
Однажды все-таки не выдержал. Посреди какого-то пустяшного спора, видимо, именно потому, что повод был какой-то ничтожнейший, идиотский, я ударил его, а потом свалился в нервном припадке. Произошло это уже в другой камере. Шел второй месяц тоскливого, удушливого голодания в грязной, смрадной тюрьме. Снаружи брестская тюрьма выглядела нарядно – полированные красно-черные стены. Внутри – коридоры с прозрачными крышами, просторные, светлые, как на корабле, надраенные до блеска железные перильца узких галерей и лестниц и голубоватые проволочные сетки между этажами, одуряюще аппетитно пахло то прелой перловой, то прокисшей пшенной баландой. А в камерах стоял неослабно парашный аммиачно-хлорный смрад, вонь от клопов и грязного пота. И это был не текучий рабочий пот, а тухлые испарения бездельных, голодных тел… Когда нас вызвали «с вещами», мы шли весело – надеялись в этап, в лагерь. Оказалось, в другую камеру. Чуть просторнее, на втором этаже… Снова разочарование, и тем более жестокое, что все понимали – значит, еще долго оставаться, ведь не будут переводить в новую камеру ни на день, ни на неделю. Несколько дней почти не было курева. Новые сокамерники уже почти израсходовали или крепко зажали остатки последних передач…
Из-за всего этого я и потерял на мгновение власть над собой, сорвал засов, которым запер себя с первых дней. Ослепленный внезапной багровой яростью, я ударил Петю-Володю в рыбьи злые глаза. Нас растащили, и я сразу же смертельно испугался – вот теперь он настучит, напридумает; а здесь вокруг ни друзей, ни знакомых. Значит, новое следствие и верное осуждение. Одеревенел затылок, глотку перехватило судорогой – вот-вот зареву, не удержу постыдных слез отчаяния, страха, злой жалости к себе…
Припадок был наполовину настоящий, наполовину симулированный, я бился головой и плечами о грязный асфальтный пол, колотил приближавшихся руками и ногами. Пусть думают, что псих, пусть видят, что на всех бросаюсь. Бил и себя с настоящей злостью. Не удержался, идиот!
На следующий день меня перевели в слабосилку – в камеру, где кроме обычной баланды в обед полагалось еще «второе» – ложка каши, с утра выдавали по 9 грамм сахара и хлеба на 100 грамм больше, т.е. 500. И к тому же водили на прогулку на 20 минут. (В прежних камерах сахара вовсе не полагалось, а гулять выводили только раз в неделю.) Первые дни я был сыт.
А через несколько дней туда же привели Петю-Володю. Он поздоровался как ни в чем не бывало. После этого я уже не сомневался, что его ко мне приставили, и решил симулировать полную меланхолию, молчал, не вступал ни с кем в разговоры: лежал на нарах, укрывшись с головой. Так прошел день-другой, потом я попросился к врачу.
В санчасти принимала толстая смуглая молодая врачиха. На груди – «Красная Звезда» и партизанская медаль… Она рассматривала меня с брезгливым недоверчивым любопытством, а я упрашивал ее отправить меня работать – говорят, при тюрьме есть подсобное хозяйство.
– Там положено работать только осужденным, а вы следственный, подождите, скоро этапируют в лагерь.
– Но в камере я сойду с ума, у меня уже кошмары, переведите меня обратно в общую…
Перевели… На прощанье Петя-Володя, который и в этой камере обзавелся дружками, догадываясь, что я боюсь его, стал уговаривать меня «подарить» ему шинель. Я отпихнул его, вроде нечаянно, но чтоб «почувствовал». Он сказал вдогонку: «Ладно… еще увидимся…»
Через два дня был этап в лагерь. И снова я встретился с ним, сперва в этапной камере, а потом в столыпинском вагоне.
Глава двадцать пятая. В этапе
Несколько сот заключенных погрузили в полдюжины «вагонзаков», или столыпинских вагонов. Столыпинский вагон переоборудован из обычного пассажирского. Окна оставлены только с одной стороны и затянуты железной сеткой поверх грязно-матовых стекол. По другую сторону узкого прохода купекамеры вовсе без окон, забраны до самого верху решеткой из толстых стальных прутьев. В такой камере внизу две скамьи, во втором ярусе – нары с проемом-лазом, а на третьем еще две полки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
Вокруг него возникла бражка: блатной франт и еще несколько молодых парней. Особенно выделялся один – светлое мальчишечье лицо затемнял тяжелый, свинцовый взгляд. Он был молчалив и только один раз внезапно заговорил. Арестанты из местных получали передачи; половину от каждой отдавали для камеры; я был старостой и делил поровну между всеми, кто вообще не получал передач. Компания Пети-Володи требовала делить всю передачу так, чтобы сам получатель имел только чуть большую долю. И делить не поровну, а чтоб «своим» побольше. Когда я с идиотическим упорством начал толковать про справедливость и человечность, молчаливый красавчик вдруг вскочил, мертвые глаза оживились ненавистью:
– Шо ты их жалеишь, майор, шо ты жалеишь? Они тебя не пожалеют. Они нас знаешь как жалели? Пулями жалели… иху мать! Прикладами жалели… иху мать! Собаками жалели… Плетками жалели… иху бога мать… Ты их не жалей!
Петя-Володя немедленно поддержал его:
– Вот-вот, и я вам то же говорил… Надо понимать, кто человек, кто советский, русский человек, может и виноватый, но свой, а кто гад, враг народа, фашист, и с нём нам не жить и правое не качать, а давить его надо… вот, майор, хоть вы и офицер, а у народа вам еще надо учитьсяЧувствуя поддержку, он становился наглым – два или три раза его вызывали из камеры, он возвращался через час-полтора с цигаркой в зубах, с горстью махорки в кармане.
– Опер вызывал по моему делу… все запросы идуть… давай, дополнительно объясняй…
Все знали, что в пересыльных тюрьмах никакого следственного отдела не может быть, что ходил он стучать. Значительно позднее, уже в лагере, я узнал, что самое правильное обращение со стукачом – это публичный разрыв, чтобы видели и знали все, в том числе и другие стукачи. Только это могло ослабить и даже вовсе обесценить силу его показаний против «личного врага». Но тогда я только мучительно размышлял, не зная, как быть, как себя вести. Я старался избегать разговоров с ним. Но это было непросто в тесной камере: 16 шагов вдоль и полтора шага поперек, от стола до нар. А сутки, часы и минуты тянулись нестерпимо, до отчаяния медленно. Утром – подъем, поверка, вынос параши, получение кипятка и пайки, днем – баланда, вечером – кипяток, вынос параши, поверка, отбой, ночью – изнуряюще тяжелое засыпание в зловонной, клопиной духоте, потно влажной, кишащей хрипами, храпами, стонами и сонным бормотанием, всяческими шепотами – шепотом перебранок, шепотом молитв, приглушенным похабным похохатыванием и взрывающейся внезапными воплями кошмаров.
Разнообразие вносили только еженедельная баня с прожаркой и «клопиные авралы», изредка передачи и появление новеньких. Чаще всего это были бендеровцы и мелкое жулье.
Я старался держаться подальше от ПетиВолоди, холодел от омерзения, когда он приближался и вмешивался в разговор. Старался отвечать ему покороче, но не обрывал, не ссорился. А когда он великолепным жестом протягивал щепоть махорки: «На, майор, закуривай», я принимал. Никогда ничего не просил у него, но не отказывался, и не только потому, что мучительно хотелось курить, но и потому, что боялся обидеть, разозлить.
Однажды все-таки не выдержал. Посреди какого-то пустяшного спора, видимо, именно потому, что повод был какой-то ничтожнейший, идиотский, я ударил его, а потом свалился в нервном припадке. Произошло это уже в другой камере. Шел второй месяц тоскливого, удушливого голодания в грязной, смрадной тюрьме. Снаружи брестская тюрьма выглядела нарядно – полированные красно-черные стены. Внутри – коридоры с прозрачными крышами, просторные, светлые, как на корабле, надраенные до блеска железные перильца узких галерей и лестниц и голубоватые проволочные сетки между этажами, одуряюще аппетитно пахло то прелой перловой, то прокисшей пшенной баландой. А в камерах стоял неослабно парашный аммиачно-хлорный смрад, вонь от клопов и грязного пота. И это был не текучий рабочий пот, а тухлые испарения бездельных, голодных тел… Когда нас вызвали «с вещами», мы шли весело – надеялись в этап, в лагерь. Оказалось, в другую камеру. Чуть просторнее, на втором этаже… Снова разочарование, и тем более жестокое, что все понимали – значит, еще долго оставаться, ведь не будут переводить в новую камеру ни на день, ни на неделю. Несколько дней почти не было курева. Новые сокамерники уже почти израсходовали или крепко зажали остатки последних передач…
Из-за всего этого я и потерял на мгновение власть над собой, сорвал засов, которым запер себя с первых дней. Ослепленный внезапной багровой яростью, я ударил Петю-Володю в рыбьи злые глаза. Нас растащили, и я сразу же смертельно испугался – вот теперь он настучит, напридумает; а здесь вокруг ни друзей, ни знакомых. Значит, новое следствие и верное осуждение. Одеревенел затылок, глотку перехватило судорогой – вот-вот зареву, не удержу постыдных слез отчаяния, страха, злой жалости к себе…
Припадок был наполовину настоящий, наполовину симулированный, я бился головой и плечами о грязный асфальтный пол, колотил приближавшихся руками и ногами. Пусть думают, что псих, пусть видят, что на всех бросаюсь. Бил и себя с настоящей злостью. Не удержался, идиот!
На следующий день меня перевели в слабосилку – в камеру, где кроме обычной баланды в обед полагалось еще «второе» – ложка каши, с утра выдавали по 9 грамм сахара и хлеба на 100 грамм больше, т.е. 500. И к тому же водили на прогулку на 20 минут. (В прежних камерах сахара вовсе не полагалось, а гулять выводили только раз в неделю.) Первые дни я был сыт.
А через несколько дней туда же привели Петю-Володю. Он поздоровался как ни в чем не бывало. После этого я уже не сомневался, что его ко мне приставили, и решил симулировать полную меланхолию, молчал, не вступал ни с кем в разговоры: лежал на нарах, укрывшись с головой. Так прошел день-другой, потом я попросился к врачу.
В санчасти принимала толстая смуглая молодая врачиха. На груди – «Красная Звезда» и партизанская медаль… Она рассматривала меня с брезгливым недоверчивым любопытством, а я упрашивал ее отправить меня работать – говорят, при тюрьме есть подсобное хозяйство.
– Там положено работать только осужденным, а вы следственный, подождите, скоро этапируют в лагерь.
– Но в камере я сойду с ума, у меня уже кошмары, переведите меня обратно в общую…
Перевели… На прощанье Петя-Володя, который и в этой камере обзавелся дружками, догадываясь, что я боюсь его, стал уговаривать меня «подарить» ему шинель. Я отпихнул его, вроде нечаянно, но чтоб «почувствовал». Он сказал вдогонку: «Ладно… еще увидимся…»
Через два дня был этап в лагерь. И снова я встретился с ним, сперва в этапной камере, а потом в столыпинском вагоне.
Глава двадцать пятая. В этапе
Несколько сот заключенных погрузили в полдюжины «вагонзаков», или столыпинских вагонов. Столыпинский вагон переоборудован из обычного пассажирского. Окна оставлены только с одной стороны и затянуты железной сеткой поверх грязно-матовых стекол. По другую сторону узкого прохода купекамеры вовсе без окон, забраны до самого верху решеткой из толстых стальных прутьев. В такой камере внизу две скамьи, во втором ярусе – нары с проемом-лазом, а на третьем еще две полки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180