Моя новая жизнь начиналась примечательно-в холодном подвале вдвоем с эсэсовцем. Но я уже не бросался к дверям камеры.
– Ага, добровольцы, с под большой палки. Вот ты бы попробовал остарбайтером на карьерах по шешнадцать часов тачку возить… на одной брюкве… ты бы не то что в эсэс добровольно пошел, а в самую гестапо…
– Воевал?
– Да где там. Сначала учили, сильно учили; там у них не посачкуешь. От зорьки до зорьки гоняли. Но и харч был правильный. Каждый день приварок, булки, мармелад. Мундирчики справные.
– А воевал где? В Ковеле? В Варшаве?
– А ты откудова знаешь, тоже там служил? Меня в Ковеле в первый день сильно ранили в живот… на два метра кишки вынимали… потом я уже все по госпиталям и при тросе. Ну знаешь, обозы… и еще раз ранетый был от бомбежки. Правда, легче, под лопатку засадило… Так и не воевал, и когда наши пришли, не ховался, сам пришел, сказал: так и так было. Ну меня в лагерь филь… фильтурный, нет, не фильтурный, а вроде как революционный!… Ara! Ara! фильтрационный. Там один лейтенант по морде сильно бил. «Ты эсэс, у тебя наколка… тебя повешать надо». И жрать ни хрена не было. Набрали там в лагере наших – тех непатриантов больше тысячи… Кто понахальнее, те коло кухонь, такие, знаешь, лбы… А я видишь какой, два раза же ранетый. А за что? Да ни за что… Может, сам я в партизаны хотел… А тут война. Я, правда, в пионерах был… Но не сознательный… В Германию повезли, так поверишь, даже радовался, дурак… а как же – путешествие! Заграница!… А в эсэсах что я понимал. Мундир хороший, шерстяной… сапожки правильные, яловые на гвоздях, подошва как железная, хоть до смерти носи… А сознательности у меня ни хрена не было… Откудова ей быть? Папа умерли, я еще в детский садик ходил, я и не помню, какой он был… Он машинистом работал на паровозе «Феликс Дзержинский» может, слышал? Папа умерли от несчастного случая, заворот кишок. А мама уборщица в депе, и сестра старше меня на два года. Она еще в школу ходила, а уже маме помогала и в доме, и на работе, а я рос, как бурьян, с пацанами на улицах голубей гонял. Учился хреново. Какая у меня сознательность… А тот лейтенант – гад, морду бил и кричал: «Изменник родины, говори, кто другие изменники, всех, кого знаешь, а то повесим». Ну я и утек с того лагеря. Вот так, взял и утек. Домой на Белгород не поехал, понимал, там шукать будут… Работал где по деревням, где в городе. И в Польше, и в Белоруссии. Говорил, что с остарбайтеров иду и что семья погибшая, деревня сгоревшая. Я знал, что у нас в области были сгоревшие деревни, так на такую и сказал. Работал ну и воровал… Тоже бывало.
Жрать-то хочется. И попутали меня тут близко, в Люберцах или вроде, там еще пацаны были, мы в вагон с мясом залезли, такой белый, чистый… А эти гады – стрелки на железной дороге – они, знаешь, хуже всей милиции, так били… Потом раздели, на снег выгонять… И тут увидели, у меня ранения, и еще один там был начальник, наколку на руке увидел – знаешь, группа крови. Сразу признал: «Ты сволочь, в эсэсах был». Еще хуже стали бить. Я плакал и сознался. Теперь вот сюда привезли… Ты как понимаешь, меня повешают?
– Таких дураков вешать – веревок не хватит.
Я утешал его и материл. Может, он и не врал. Хотя такие простачки иногда ох как ловко умеют сочинять самые достоверные небылицы. Но если и врал, ведь мальчишка…
Он рассказывал охотно, а сам ничего не спрашивал. Только: «А ты какого звания?» Услышав «майор», сперва недоверчиво хихикнул, но стал говорить на «вы».
Он сидел в этом подвале третьи сутки и уже знал некоторых часовых. Я сказал, что отобранные у меня папиросы старшина положил в ящик стола. Володя стал канючить у двери: «Гражданин начальник, дайте папиросы… это ж майор, фронтовик, они не были в плену…»
Дежурный солдат приоткрыл дверь. Была уже ночь, и начальник караула, видимо, спал.
– А ты правда майор? За что? С начальством ругался? Не врешь? Ладно, дам покурить, только чтоб до утра скурили, если карнач увидит…
Мы оба с Володей поклялись. Он разделил с нами одну пачку папирос, дал коробок спичек. Мы задымили. На мгновение блаженство. Потом легли вплотную, разумеется, в шапках и не разуваясь, на его шинель, под мое пальто.
И я уснул в обнимку с юным эсэсовцем, вздрагивавшим от холода и отрыжек.
Утром принесли кипяток в кружках, кисло вонявших ржавчиной и тухлой капустой, и по куску хлеба.
Потом Володю увели. Несколько часов я оставался один. Днем камера оказалась еще грязнее. Я ходил, ходил – по диагонали получалось шагов двадцать. Три километра… Потом надоело считать. Курил, забившись в угол, невидимый из волчка. Но здесь никто и не следил. Наконец вызвали. У стола караульного начальника трое конвойных с автоматами, командует младший лейтенант, молодой, нахмуренный, твердоскулый. Я получил изъятые вещи, папиросы, распихал по карманам.
– Руки назад!
Привычно закладываю руки с мешком за спину, и внезапно правое запястье схвачено железным укусом. Наручники!
Резко отвожу левую руку, говорю, стараясь не кричать.
– Что это значит? По какому праву? Я оправданный офицер… Я был два года под следствием, меня никогда не заковывали. Я требую прокурора.
– Еще чего! Вас повезут в открытой машине. Есть инструкция: возить в браслетах. Я выполняю приказ. Вы говорите офицер, значит, должны понимать, что такое приказ.
– Тогда я хоть наушники опущу и шапку надену. По городу ведь повезете… И если уж наручники, тогда зачем руки назад?
Лейтенант несколько секунд размышляет: и сразу видно, что он очень серьезный и очень добросовестный дурак.
– Наушники давайте. А руки только назад, инструкция такая.
– А как же я понесу мешок, в зубах что ли?
– Возьми мешок, – одному из солдат. – Давайте прекратим разговоры. – В голосе металл. – Предупреждаю: шаг в сторону, вставанье в машине, разговоры или крики – конвой применяет оружие без предупреждения.
Ну что ж, испытаем и эту новинку – браслеты. Руки на спине стараюсь держать поудобнее, не напряженно. Короткий щелчок. Стиснуло.
– Больно! Вы что же, пытать собираетесь?
– Ладно, ладно, отпусти там на поворотдва.
Щелчок. Тиски расслабили.
– Ну как?
– Отпустите еще! Не собираюсь же я удирать!
– Разговорчики! – Щелчок. – Вот так! Свободнее нельзя. А если будете применять усилия, они сами теснее возьмутся.
Во дворе обыкновенная полуторка. Забраться я, разумеется, не могу. Лейтенант угрюмо размышляет. Потом озарение, солдат приносит табуретку. Откидывает борт, меня поддерживают с двух сторон. Забираюсь на табуретку, потом ступаю выше. Как на эшафот. Сел спиной к кабине.
– Не прислоняйтесь! Браслеты сожмутся! Один из конвоиров рядом, другой напротив. Лейтенант сел к водителю.
Поехали…
Гляжу назад. Прощаюсь. Назад откатываются мутно-розовая аркада метро «Кропоткинская», нахохлившийся чугунный Гоголь, Арбат, темный столпник Тимирязев… Все откатывается назад, назад в только что – вот-вот – мигнувшее мгновенье, во вчера, когда еще ходил, куда хотел, когда мог прийти домойВижу дома, в которых живут знакомые и незнакомыме «вольные» – вольные люди! Они и не знают, как они счастливы… Бульвары: серая пряжа деревьев и кустов чернеет – уже смеркается, – разматывается назад, назад.
Пушкин потупился над головой конвоира, темнолицего, раскосого – казах, должно быть, – равнодушного. Голоса людей, гудки, шумы машин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180