Тут магазин в Москве 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сталин сам взорвал, так сказать, и социальную базу, и теоретические опоры своей узурпаторской власти. Однако сохраняется еще бюрократический аппарат, система зажима и прижима. Сталин и Молотов бесстыдно присваивают мысли, теоретические концепции и конкретные предложения Преображенского, Пятакова, Зиновьева, Каменева, Раковского, Залуцкого и других ленинцев…
Докладчику задавали вопросы, которые превращались в реплики и дискуссионные выступления. Я оказался в числе нескольких запальчивых «оппозиционеров против оппозиции». Мы доказывали, что раз теперь начинается такое огромное строительство, «правые» разоблачены, и с нэпом скоро покончат, значит, генеральная линия в основном правильна. Ради чего же вести подпольную работу, бороться против ЦК? Спорить о том, кто первый сказал, что кулак не может врастать в социализм, кто чьи мысли присвоил? В сравнении с великими задачами это уже мелкие дрязги. Вопрос о возможности построения социализма в одной стране, конечно, принципиальный, но сегодня второстепенный, так же, как вопросы расширения внутрипартийной демократии. Сейчас главное строить заводы, электростанции, укреплять Красную армию. Троцкий за границей пусть заботится о мировой революции, пусть там проявляет свои таланты пропагандиста и полководца, и это приведет его обратно в Коминтерн… А мы должны работать со всей партией, со всем рабочим классом, а не углублять раскол, не подрывать авторитет ЦК и советской власти…
Вскоре после этого вернулся из Верхнеуральского политизолятора Мара. Он «отошел» по заявлению Ивана Никитича Смирнова. То было наиболее сдержанно сформулированное отречение от оппозиционной деятельности.
Некоторых из тех, кто «отходил», по заявлению Преображенского, Радека, Смилги и других радикальных капитулянтов восстанавливали в партии и комсомоле. Присоединившихся к Смирнову, – а были еще оттенки: – к первому или даже третьему варианту его письма, – просто отпускали из ссылки, из политизоляторов. Мара был беспартийным. Вернувшись, он устроился на работу в какойто методкабинет по подготовке технических кадров. Он очень гордился своим четырехмесячным тюремным опытом, участием в голодовках, волынках и т.п.
Меня переубеждали газеты, разговоры со вчерашними подпольщиками, а больше всего Надя, которую я очень полюбил (год спустя, весной 1930 года, едва мне исполнилось восемнадцать, мы записались в загсе и стали жить вместе), и тем же летом я пошел в горком комсомола и подал заявление «об отходе от оппозиции».
Никто не встречал меня, ликуя и умиленно приветствуя возвращение блудного сына, хотя нечто подобное мерещилось, когда я сочинял длинное патетическое заявление. Председатель контрольной комиссии Волков – остролицый, поджарый парень в темной косоворотке – говорил деловито, бесстрастно.
– Так. Осознал, значит, что бузу трут товарищи? Ну что ж, лучше поздно, чем никогда. Так. И лучше сам, чем когда уже за шкирку взяли. Так. А теперь вот тебе лист бумаги. Пиши всех, кого там знал – всех, кто троцкисты, децисты, зиновьевцы-ленинградцы и тэдэ. Если кого не помнишь фамилие, пиши имя или кличку, кто, откуда, где встречал. Так. Что значит зачем?! Ты разоружаешься перед партией и ленинским каэсэм или только тень на плетень наводишь?! Так. Значит, садись пиши. Я тебя погонять не буду – вспоминай.
И я сел за его стол и составил довольно длинный список. Я хотел быть честным, я был убежден, что от партии, от комсомола ничего нельзя скрывать… Но все же я утаил с десяток имен и лиц и не включил в список никого из тех, кто еще ни разу не был арестован, кто не был исключен, не привлекался. О них я потом не говорил и самым близким друзьям и себе самому запретил вспоминать.
Тогда в кабинете Волкова за столом, накрытым заляпанной чернилами пористой розовой бумагой, под портретами Ленина, Дзержинского, Чубаря, Петровского, мне было неловко и потаенно стыдно, что я обманывал, скрывал. И все же я твердо решил не включать в список Таню А., Зину И., Киму Р., Зорю Б., Илью Б., Колю П. и других, всех, кого я сам же сагитировал за оппозицию и о ком знал, что теперь они думают по-иному, так же, как я, и не могут быть врагами партии; и, конечно же, никогда не станут вредить советской власти; я думал: если я назову хотя бы одно из этих имен, будет еще стыднее, будет нестерпимо… А если все же уличат, узнают, что скрыл? Тогда скажу, что забыл, что не придавал значения, что-нибудь придумаю… Но сейчас не напишу.
Волков просмотрел список. Делал пометки. О ком-то спросил, где работает? Или учится?
– Так. Никого не забыл? Точно? Значит хорошо. Значит в открытую разоружаешься перед партией. Так. А ты сам чего делаешь, учишься? Работаешь? Ну, биржа подростков это не дело. Ты ж не с села парубок, чтоб куда пошлют, лишь бы гроши и харчи хороши. Такой грамотный, что уже с оппозицией путался. Значит, твоя грамотность была нам вредной. Так. А теперь должен постараться, чтобы на пользу. Сейчас вся страна за ликбез взялась. Соцстройкам нужны грамотные кадры. Ты иди на свою биржу, скажи, что хочешь по линии ликбеза работать. Так. Нет, мы тебе никаких направлений не дадим, ты ж неорганизованный элемент. А совет даю. Иди сам. Они тебя пошлют, где требуются грамотные. Так. Покажешь себя на работе и подавай в комсомол. Но главное – работа. А то слова – хоть с трибуны, хоть на бумаге, пусть самые красивые, самые революционные – все равно только слова. Настоящая партийная, комсомольская проверка – дело. Так.
…С биржи направили меня на станцию Основа, в железнодорожное депо, и там я был назначен заведующим вечерней рабочей школы второй ступени, т.е. для малограмотных. Год спустя, в 1930 году, я уже работал в городе на паровозном заводе имени Коминтерна в редакции заводской многотиражки. За это время успел побывать в деревне в составе выездной редакции и агитбригады, помогал «социалистической перестройке сельского хозяйства». После неистового напора предписанной Сталиным сплошной коллективизации он в нескольких статьях осудил «перегибщиков» и «шляп», свалил на низовых исполнителей ответственность за все расправы и насилия.
Этот циничный маневр многим из нас казался мудрой большевистской стратегией – ошибки исправляются, наказывают для примера «стрелочников», но авторитет партии остается незыблемым. Иначе и нельзя. Я подал заявление в комсомол и, разумеется, подробно рассказал о своих прошлых грехах – о «троцкистских связях». Эти грехи я не только не утаивал, а даже несколько преувеличивал – приятно в 18 лет считаться «человеком с прошлым». Был я недоучившимся электриком, плохоньким токарем, все еще писал стихи, и по-русски, и по-украински, но уже сознавал, что настоящим поэтом не бывать, не по силам, а от графоманского самоослепления, слава Богу, уберегло трезвое недоверие к себе. Едва начав работать заводским журналистом, я хотел казаться опытным политиком, преодолевшим серьезные колебания и сомнения и поэтому тем более основательно укрепившимся в убеждениях, тем более теоретически подкованным.
Но мои признания возбудили не столько уважение, сколько любопытство – скорее отчужденное – и насмешливые укоры. Секретарем заводского комитета комсомола был Костя Трусов – высокий, тонкий, как жердь. Девчата считали его очень красивым. У него был глуховатый голос и переменчивый румянец чахоточного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
 лауфен 

 Cerrol Venice