д.
Мулин олицетворяет очень характерный тип «шибко идейного» деятеля, способного, но не умного, сообразительного, но бездарного и тем более самодовольного и самоуверенного. Такие, как правило, занимают полуруководящие должности, состоят при ком-то. Настоящие начальники «высокой номенклатуры» обычно не так суетливы, хамят более уверенно, а мулины уже только подражают. Этот Мулин к тому же принадлежал к особому, еврейскому подтипу этого типа. Иные мальчики из еврейских семей или даже бывшие вундеркинды с пионерских лет старались особой активностью загладить недостатки социального происхождения и, поработав с годик токарями или слесарями – «поварившись в рабочем котле», вступали на путь общественно-политической карьеры…
Впрочем, бывали среди них и сыновья рабочих и крестьян, скромных интеллигентов или старых большевиков, либо воспитанники детдомов. Но чаще всего это были именно ревностные перебежчики, выходцы из буржуазных, дворянских или полбуржуазных квазиинтеллигентных, консервативно-мещанских семейств.
В двадцатые годы мулины щеголяли клешами, кожаными куртками и жаргоном братишек, издевались над гнилой интеллигенцией, над мещанскими предрассудками единобрачия и чистоплотности, обличали «академизм» студентов, которые учились всерьез, преследовали пижонов, осмелившихся носить галстуки и гладить брюки.
Случалось, что иные из мулиных ошибались и, поспешая за руководящим авторитетом, оказывались среди так называемых троцкистов или бухаринцев. Но, разумеется, только на первых порах; они никогда не оставались с теми, кто проигрывал.
В начале тридцатых годов мулины рядились в юнгштурмовки и гимнастерки, болели душой за пятилетку, охотились на классово чуждых, на вредителей, подкулачников, пределыциков, на троцкистскую контрабанду. Позднее они яростно разоблачали врагов народа и всех, повинных «в связях» или «притуплении бдительности».
Разумеется, бывали жертвы и среди них. Сталинские опричники в 1937-1939 и 1949– 1952 годах крушили все вокруг так неистово, что иногда невольно превращались в орудия слепой Фемиды. Тогда и многих мулиных затягивало в кровавые омуты вслед за Ягодой и Ежовым, вслед за позавчерашними палачами, которых шлепали вчерашние, а потом сами подставляли затылки наганам очередной смены. (Некоторых представителей еврейского подвида помяло в сухих погромах последних сталинских лет. Но живучие курилки быстро отряхивались и становились наиболее ретивыми из присяжных лжесвидетелей, убеждая доверчивых иностранцев, что никакого антисемитизма у нас нет, не было и не может быть.) Всякий раз, когда Жданов, Александров, Ильичев и другие учиняли охоту с гончими на «идеологических диверсантов», на «иностранщину», на абстракционизм и ревизионизм и, трубя в газетные рога, вопили: «Ату низкопоклонников, у-лю-лю антипатриотов, хватай буржуазных гуманистов!», то в первых рядах доезжачих и загонщиков, в сворах самых натасканных борзых и лягавых до хрипу заливались и надрывались разномастные мулины. Они выкладывались, не щадя сил, побаиваясь, как бы их самих не задрали взбесившиеся собратья, что, впрочем, бывало. Но иногда они и впрямь искренне верили в необходимость очередной травли. Потому что привыкли всегда безоговорочно доверять всему, исходящему сверху, из директивных инстанций и мазохистски наслаждались поучительными пинками начальственных сапог, отеческими шлепками руководящих нагаек. Потому что для мулиных главное – чтоб было начальство, чтоб были нормы, уставы, догматы. Пусть их формы и содержание меняются. Вчера кричали о сталинских, сегодня говорят о ленинских нормах. Некогда толковали о революционной пролетарской морали, потом о морали народной, истинно русской, позднее о моральном кодексе коммунизма… Все может изменяться.
Важно только, чтобы любые перемены были спущены сверху, стали четкой установкой. А главное, разумеется, чтобы мулиным жилось хорошо, чтоб они пристраивались возможно ближе к управляющим верхам и могли приказывать, наставлять, разоблачать, прорабатывать, песочить, вкладывать ума, подтягивать и т.п., и заслуженно радоваться жизни.
Часть третья. СЛЕДСТВИЕ ИДЕТ
Глава шестнадцатая. Вскрываем корни
В Тухельской тюрьме пробыл я не больше двух недель. За это время капитан Пошехонов вызывал меня два раза. Второй раз только чтоб подписать протокол. На вопрос, сколько придется ждать, заметил приветливо, едва ли не подмигнув: «Что ж, может, на первое мая и выпьем вместе».
Вначале я не мог есть баланду, которую давали два раза в день в консервных банках – жидкое пшенное пойло, вонявшее машинным маслом. Ел только хлеб и сахар. Наступило девятое апреля, мой день рождения. Накануне я сказал об этом Борису Петровичу – вот они, 33 года, возраст распятого Христа. Очень тоскливо было.
Утром Петр Викентьевич поднес мне подарок от камеры – фунтик сахара. Одиннадцать порций… Это была первая радость в тюрьме, внезапное ощущение душевной теплоты, исходившей от людей, которым и самим-то невесело, тревожно, голодно, а вот они подумали о другом, чтобы как-то согреть и осветить ему особенно сумрачный день. После завтрака дежурный по тюрьме разрешил мне взять из чемодана табак и консервы – там было несколько банок. Мы устроили общекамерное пиршество…
Но дней через десять я уже с аппетитом уплетал баланду и, чтобы выгребать все зернышки, обзавелся, как все, широкой щепкой, обстругав ее куском стекла.
Прошло недели две. Приказ всем выходить с вещами. Тюрьма двигалась вслед за фронтом «вперед, на запад». Нас сажали в открытый грузовик.
– Раскорячь ноги!… Садись следующий, жмись к заднему. Раскорячь… следующий, жмись.
По два конвоира с автоматами на бортах, двое с собакой на скамеечках сзади.
– Не разговаривать! Не вертеться, попытка встать считается побег, конвой стреляет без предупреждения!
Ехали долго. Солнце пригревало уже понастоящему. Мне удавалось, вытягивая голову, увидеть молодую зелень на полях, на придорожных деревьях. Иногда теплый ветер приносил запахи еще сырой, зябкой, но уже нагревающейся земли.
На дороге было шумно, нас то и дело обгоняли машины, целые колонны машин с солдатами, или мы обгоняли скрежещущие, воющие, чадящие танки, артиллерию, топочущие колонны пехоты.
Иногда слышались крики:
– Власовцев везете? Чего их возить… Дайте нам. Шпионы. Гады… вашу мать, вешать всех!…
Первые ощущения от поездки, от солнца, ветра, от дорожного гомона были такими ласковыми, так безобидно радовали, что я пытался не думать о том, что вот этот автомат в руках очень молодого курносого паренька с тремя полосами за ранение, «Красной звездой» и несколькими медалями направлен в меня и что еду вслед за фронтом, затиснутый в одну кучу с власовцами, шпионами, фашистами. Как назло, большинство моих приятелей из 8-й камеры были в другой машине, зато в моей оказалось несколько жандармов.
Проезжали немецкие городки. Конвоиры читали названия: Шнайдемюль… Едем по Померании… И любопытно и горько. Наконец въехал в немецкие края. Но как? Стараюсь глядеть по сторонам. Конвоиры, разомлев от солнца, уже не придираются. К тому же слышали, что кто-то из нашей камеры назвал меня «майор»… Спросили, откуда?… За что? В плену не был… с начальством поругался?… Наши хиви тоже разговорились с ними, выпросили махорки…
В немецких городках все меньше разрушений, видим гражданских мужчин и женщин, спокойно идущих по улицам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
Мулин олицетворяет очень характерный тип «шибко идейного» деятеля, способного, но не умного, сообразительного, но бездарного и тем более самодовольного и самоуверенного. Такие, как правило, занимают полуруководящие должности, состоят при ком-то. Настоящие начальники «высокой номенклатуры» обычно не так суетливы, хамят более уверенно, а мулины уже только подражают. Этот Мулин к тому же принадлежал к особому, еврейскому подтипу этого типа. Иные мальчики из еврейских семей или даже бывшие вундеркинды с пионерских лет старались особой активностью загладить недостатки социального происхождения и, поработав с годик токарями или слесарями – «поварившись в рабочем котле», вступали на путь общественно-политической карьеры…
Впрочем, бывали среди них и сыновья рабочих и крестьян, скромных интеллигентов или старых большевиков, либо воспитанники детдомов. Но чаще всего это были именно ревностные перебежчики, выходцы из буржуазных, дворянских или полбуржуазных квазиинтеллигентных, консервативно-мещанских семейств.
В двадцатые годы мулины щеголяли клешами, кожаными куртками и жаргоном братишек, издевались над гнилой интеллигенцией, над мещанскими предрассудками единобрачия и чистоплотности, обличали «академизм» студентов, которые учились всерьез, преследовали пижонов, осмелившихся носить галстуки и гладить брюки.
Случалось, что иные из мулиных ошибались и, поспешая за руководящим авторитетом, оказывались среди так называемых троцкистов или бухаринцев. Но, разумеется, только на первых порах; они никогда не оставались с теми, кто проигрывал.
В начале тридцатых годов мулины рядились в юнгштурмовки и гимнастерки, болели душой за пятилетку, охотились на классово чуждых, на вредителей, подкулачников, пределыциков, на троцкистскую контрабанду. Позднее они яростно разоблачали врагов народа и всех, повинных «в связях» или «притуплении бдительности».
Разумеется, бывали жертвы и среди них. Сталинские опричники в 1937-1939 и 1949– 1952 годах крушили все вокруг так неистово, что иногда невольно превращались в орудия слепой Фемиды. Тогда и многих мулиных затягивало в кровавые омуты вслед за Ягодой и Ежовым, вслед за позавчерашними палачами, которых шлепали вчерашние, а потом сами подставляли затылки наганам очередной смены. (Некоторых представителей еврейского подвида помяло в сухих погромах последних сталинских лет. Но живучие курилки быстро отряхивались и становились наиболее ретивыми из присяжных лжесвидетелей, убеждая доверчивых иностранцев, что никакого антисемитизма у нас нет, не было и не может быть.) Всякий раз, когда Жданов, Александров, Ильичев и другие учиняли охоту с гончими на «идеологических диверсантов», на «иностранщину», на абстракционизм и ревизионизм и, трубя в газетные рога, вопили: «Ату низкопоклонников, у-лю-лю антипатриотов, хватай буржуазных гуманистов!», то в первых рядах доезжачих и загонщиков, в сворах самых натасканных борзых и лягавых до хрипу заливались и надрывались разномастные мулины. Они выкладывались, не щадя сил, побаиваясь, как бы их самих не задрали взбесившиеся собратья, что, впрочем, бывало. Но иногда они и впрямь искренне верили в необходимость очередной травли. Потому что привыкли всегда безоговорочно доверять всему, исходящему сверху, из директивных инстанций и мазохистски наслаждались поучительными пинками начальственных сапог, отеческими шлепками руководящих нагаек. Потому что для мулиных главное – чтоб было начальство, чтоб были нормы, уставы, догматы. Пусть их формы и содержание меняются. Вчера кричали о сталинских, сегодня говорят о ленинских нормах. Некогда толковали о революционной пролетарской морали, потом о морали народной, истинно русской, позднее о моральном кодексе коммунизма… Все может изменяться.
Важно только, чтобы любые перемены были спущены сверху, стали четкой установкой. А главное, разумеется, чтобы мулиным жилось хорошо, чтоб они пристраивались возможно ближе к управляющим верхам и могли приказывать, наставлять, разоблачать, прорабатывать, песочить, вкладывать ума, подтягивать и т.п., и заслуженно радоваться жизни.
Часть третья. СЛЕДСТВИЕ ИДЕТ
Глава шестнадцатая. Вскрываем корни
В Тухельской тюрьме пробыл я не больше двух недель. За это время капитан Пошехонов вызывал меня два раза. Второй раз только чтоб подписать протокол. На вопрос, сколько придется ждать, заметил приветливо, едва ли не подмигнув: «Что ж, может, на первое мая и выпьем вместе».
Вначале я не мог есть баланду, которую давали два раза в день в консервных банках – жидкое пшенное пойло, вонявшее машинным маслом. Ел только хлеб и сахар. Наступило девятое апреля, мой день рождения. Накануне я сказал об этом Борису Петровичу – вот они, 33 года, возраст распятого Христа. Очень тоскливо было.
Утром Петр Викентьевич поднес мне подарок от камеры – фунтик сахара. Одиннадцать порций… Это была первая радость в тюрьме, внезапное ощущение душевной теплоты, исходившей от людей, которым и самим-то невесело, тревожно, голодно, а вот они подумали о другом, чтобы как-то согреть и осветить ему особенно сумрачный день. После завтрака дежурный по тюрьме разрешил мне взять из чемодана табак и консервы – там было несколько банок. Мы устроили общекамерное пиршество…
Но дней через десять я уже с аппетитом уплетал баланду и, чтобы выгребать все зернышки, обзавелся, как все, широкой щепкой, обстругав ее куском стекла.
Прошло недели две. Приказ всем выходить с вещами. Тюрьма двигалась вслед за фронтом «вперед, на запад». Нас сажали в открытый грузовик.
– Раскорячь ноги!… Садись следующий, жмись к заднему. Раскорячь… следующий, жмись.
По два конвоира с автоматами на бортах, двое с собакой на скамеечках сзади.
– Не разговаривать! Не вертеться, попытка встать считается побег, конвой стреляет без предупреждения!
Ехали долго. Солнце пригревало уже понастоящему. Мне удавалось, вытягивая голову, увидеть молодую зелень на полях, на придорожных деревьях. Иногда теплый ветер приносил запахи еще сырой, зябкой, но уже нагревающейся земли.
На дороге было шумно, нас то и дело обгоняли машины, целые колонны машин с солдатами, или мы обгоняли скрежещущие, воющие, чадящие танки, артиллерию, топочущие колонны пехоты.
Иногда слышались крики:
– Власовцев везете? Чего их возить… Дайте нам. Шпионы. Гады… вашу мать, вешать всех!…
Первые ощущения от поездки, от солнца, ветра, от дорожного гомона были такими ласковыми, так безобидно радовали, что я пытался не думать о том, что вот этот автомат в руках очень молодого курносого паренька с тремя полосами за ранение, «Красной звездой» и несколькими медалями направлен в меня и что еду вслед за фронтом, затиснутый в одну кучу с власовцами, шпионами, фашистами. Как назло, большинство моих приятелей из 8-й камеры были в другой машине, зато в моей оказалось несколько жандармов.
Проезжали немецкие городки. Конвоиры читали названия: Шнайдемюль… Едем по Померании… И любопытно и горько. Наконец въехал в немецкие края. Но как? Стараюсь глядеть по сторонам. Конвоиры, разомлев от солнца, уже не придираются. К тому же слышали, что кто-то из нашей камеры назвал меня «майор»… Спросили, откуда?… За что? В плену не был… с начальством поругался?… Наши хиви тоже разговорились с ними, выпросили махорки…
В немецких городках все меньше разрушений, видим гражданских мужчин и женщин, спокойно идущих по улицам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180