Разговаривала со мной только она, от сокамерниц передавала приветы.
– Они вертуха боятся, чтоб в трюм не спустил. Нервные дамочки. А я девочка московская, мне вся милиция знакомая. Я и днем никакого мужика не боюсь, а ночью пускай он меня боится…
Назвался я предусмотрительно Лешей Кошелевым, не хотел «серьезного знакомства», а на случай неожиданной встречи – значит, плохо расслышала.
Утром, сразу после поверки, труба нетерпеливо цокотала – дежурные прошли и до раздачи хлеба коридор пустел. Стуком определяли точку.
– Доброе утро, Леша. Еще не выгнали?… Чего снилось? А мне снилось, что я вроде на танцах или в клубе и тут кого-то хоронят. А в гробу лежит один знакомый мальчик, но только он живой и вроде надсмехается… Вот тут женщины говорят это хороший сон – если похороны видеть… А ты как понимаешь?
Когда их водили в уборную, Тоня успевала заранее предупредить и просила, чтоб я стал посреди камеры лицом к двери. Несколько раз она ухитрялась заглянуть ко мне в волчок. Тогда я слышал за дверью басовитое хихиканье.
– Лешенька!… Ой, гражданин дежурненький, я ж думала, там никого нет.
И топот.
Потом она кокетливо лопотала в трубу:
– А ты не такой, как я воображала… Я даже не мечтала, что ты такой черный, солидный… Я обожаю, чтоб король крестей. А ты не с Кавказа будешь? А вроде на нацмена похожий и усы, как у товарища Сталина. У тебя мама еврейка? Ну и что, у них тоже бывают хорошие люди. Я одну евреечку-маникюрщицу знаю, такая самостоятельная, и мы с ней как подруги… А ты, когда пойдешь на прогулку, стукни. Я спичкой волчок открою, у нас стеклышка нет и ты посмотри: я в красной кофточке.
Однако я мало что видел при таких смотринах по близорукости и в спешке. Выводные обычно сердито кричали, грозили оставить без прогулки. В камере чуть больше моей теснились четыре койки. Над красной кофточкой угадывалось широкое лицо и лохматые серорусые волосы.
– Ну, видел? Как я тебе показалась? Точно дама бубей, только это ж я неприбранная, а ты б видел, когда я с перманентом, бровки наведу, губки подмажу, такая девочка, хоть с генералом гулять. – И внезапно еле слышно: – А вот и бубновая… Что ты, зараза, понимаешь, ты на себя посмотри, жаба. Вот закатаю в лоб, так узнаешь, кто червей, а кто бубей… Падло червивое… Ой, Лешенька, у нас тут разговор между собой. А ты анекдоты знаешь? Расскажи какой повеселей. А потом я тебе спою…
Анекдоты она и сама рассказывала, густосальные, иногда приговаривая «извините за выражение». Пела цыганисто «Мой костер», «Соколовский хор у яра».
– Тюремных я не знаю, ты что, думаешь, я блатная жучка? Это я только шутю, вроде как артистка… Насмотрелась в тюрьме. А ты не думай, Лешенька, я хорошая девочка, самостоятельная мамина дочка… Я мечтаю на доктора учиться…
Мы скоро убедились, что их камеру и меня всегда водят в одну и ту же уборную, и там нашли «заначку» – щель за батареей, обтянутой прохудившейся проволочной сеткой. Я стал класть туда «передачки»: узкие свертки с конфетами, печенье, мамины пирожки, сигареты, а Тоня мне к Новому году две «марочки» – носовые платки. По углам незабудки и пестрая мережка.
К Новому году я уже стал свыкаться с мыслью, что оправдание не утвердили и теперь меня опять передадут на О СО – это значило опять лагерь. Но ведь не может быть больше пяти лет, а я уже скоро два года – почти полсрока, и поэтому далеко не должны угонять… А что, если просто не хотят полного оправдания, дадут три года, применят амнистию, но чтоб жил не в Москве, не на идеологический работе… Буду заниматься всерьез медициной, писать… Если уж остался жив после такой войны, значит выживу и в лагере. Или амнистированный завербуюсь в Заполярье, на Дальний Восток, там докажу…
Коридорные уже привыкли ко мне. Благодушный толстяк каждый раз, объявляя отбой, говорил:
– Давай спать, чтоб напоследок выспаться, а то дома жена спать не даст…
Но злой коротыш, который дежурил, когда я добивался книг, вывел меня на вечернюю оправку после всех и приказал:
– Мой туалет!
Я не стал возражать, полагая, что дошла очередь до моей камеры. Орудуя шваброй и ведром, я добрый час провозился в большой уборной: шесть очков, длинный бетонированный ровик – писсуар, четыре умывальника с восьмью кранами. Нужно было выгрести окурки из-за писсуара, смыть грязь с пола и со стен.
Но через два дня тот же дежурный опять вывел меня последним и опять: «Мой туалет!»
Я сказал:
– Не стану, я уже мыл два дня назад.
– Ну и что? Значит, умеешь. Мойте, потому что и теперь обратно очередь. Или вы офицер и ручки не хотите пачкать?
Он оскалился с такой злобой, что меня просквозило холодной безнадежностью: этому ничего не объяснишь, не убедишь и уж, конечно, не разжалобишь.
– Не буду мыть, не моя очередь. Не имеете права издеваться.
– Ну и сиди всю ночь в говне. Офицер! Он захлопнул дверь.
Я стал стучать шваброй в железную дверь и кричать:
– Дежурного! Требую дежурного по тюрьме. Прекратите издевательство!
Через несколько минут он открыл глазок и сказал торжествующе медленно:
– Был отбой. Будешь стучать и шуметь, свяжем и тут же, в сральне, до утра валяться будешь. Хотишь так ночевать, офицер? Потом можешь жаловаться хоть в Верховный Суд…
Выбора не было. Ночевать в уборной, даже не связанным, в сыром зловонии, а потом жаловаться и чего добиться? Если мне поверят, ему сделают замечание. Но поверят ли? У меня свидетелей нет, а у него в соседнем коридоре найдутся приятели – охотники потешиться над «офицером». Я даже не стал ругаться, молча принялся убирать. Через час или полтора он пришел за мной. Я услышал, что идут двое, но он открыл дверь так, словно был один: я не мог видеть второго…
– Не халтурил? Все помыл?
– Можете проверить.
– Ведро и швабру ставь в угол.
Я шел молча, как положено, впереди него, сцепив руки за спиной. Но у открытых дверей камеры повернулся. Его партнер-свидетель уже не прятался, а стоял на площадке, курил. Я остановился на пороге и стал пристально глядеть на моего воспитателя, но так, чтобы взгляд был любопытным и даже жалостливым.
– Давай, давай, чего стал… Давай, проходите в камеру… Ну, чего глаза пялишь, чего не видел…
– Я вижу, что вы опасно больны.
– Кто больной? А вы что, доктор? Вы ж офицер!
– Можете посмотреть в моем деле. Я имею медицинскую подготовку и опыт. В лагере работал в больнице. И я вижу по вашим глазам, может быть, вы еще сами не знаете, но вы очень больны. Такой цвет лица, такие глаза бывают при язве, при раке желудка или печени…
Я говорил тихо, ласково.
– Ладно, ладно, тоже еще медицина. Давай спать. Отбой был. Разговоры не положены.
В следующее его дежурство мне показалось, что днем, выпуская на прогулку, и вечером, принеся передачу, он был словно даже приветлив. Я ждал медицинских вопросов и начал подумывать, не потребовать ли гонорар за консультацию, чтобы он пустил ко мне Тоню… Поэтому и не торопился на вечернюю оправку и опять оказался последним. И он победно ухмыльнулся:
– Давай, доктор, мойте туалет!
Я злился на собственную глупость, оказался таким дураком. А его ненавидел. Возвращаясь в камеру, я успел сказать елейным тоном:
– А все-таки мне очень жаль вас, гражданин начальник. Очень трудно вы умирать будете, в страшных муках…
У него глаза стали щелками; – Не разговаривать!
И уже закрыв дверь, яростно клацая ключами, хрипло шептал с той стороны:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
– Они вертуха боятся, чтоб в трюм не спустил. Нервные дамочки. А я девочка московская, мне вся милиция знакомая. Я и днем никакого мужика не боюсь, а ночью пускай он меня боится…
Назвался я предусмотрительно Лешей Кошелевым, не хотел «серьезного знакомства», а на случай неожиданной встречи – значит, плохо расслышала.
Утром, сразу после поверки, труба нетерпеливо цокотала – дежурные прошли и до раздачи хлеба коридор пустел. Стуком определяли точку.
– Доброе утро, Леша. Еще не выгнали?… Чего снилось? А мне снилось, что я вроде на танцах или в клубе и тут кого-то хоронят. А в гробу лежит один знакомый мальчик, но только он живой и вроде надсмехается… Вот тут женщины говорят это хороший сон – если похороны видеть… А ты как понимаешь?
Когда их водили в уборную, Тоня успевала заранее предупредить и просила, чтоб я стал посреди камеры лицом к двери. Несколько раз она ухитрялась заглянуть ко мне в волчок. Тогда я слышал за дверью басовитое хихиканье.
– Лешенька!… Ой, гражданин дежурненький, я ж думала, там никого нет.
И топот.
Потом она кокетливо лопотала в трубу:
– А ты не такой, как я воображала… Я даже не мечтала, что ты такой черный, солидный… Я обожаю, чтоб король крестей. А ты не с Кавказа будешь? А вроде на нацмена похожий и усы, как у товарища Сталина. У тебя мама еврейка? Ну и что, у них тоже бывают хорошие люди. Я одну евреечку-маникюрщицу знаю, такая самостоятельная, и мы с ней как подруги… А ты, когда пойдешь на прогулку, стукни. Я спичкой волчок открою, у нас стеклышка нет и ты посмотри: я в красной кофточке.
Однако я мало что видел при таких смотринах по близорукости и в спешке. Выводные обычно сердито кричали, грозили оставить без прогулки. В камере чуть больше моей теснились четыре койки. Над красной кофточкой угадывалось широкое лицо и лохматые серорусые волосы.
– Ну, видел? Как я тебе показалась? Точно дама бубей, только это ж я неприбранная, а ты б видел, когда я с перманентом, бровки наведу, губки подмажу, такая девочка, хоть с генералом гулять. – И внезапно еле слышно: – А вот и бубновая… Что ты, зараза, понимаешь, ты на себя посмотри, жаба. Вот закатаю в лоб, так узнаешь, кто червей, а кто бубей… Падло червивое… Ой, Лешенька, у нас тут разговор между собой. А ты анекдоты знаешь? Расскажи какой повеселей. А потом я тебе спою…
Анекдоты она и сама рассказывала, густосальные, иногда приговаривая «извините за выражение». Пела цыганисто «Мой костер», «Соколовский хор у яра».
– Тюремных я не знаю, ты что, думаешь, я блатная жучка? Это я только шутю, вроде как артистка… Насмотрелась в тюрьме. А ты не думай, Лешенька, я хорошая девочка, самостоятельная мамина дочка… Я мечтаю на доктора учиться…
Мы скоро убедились, что их камеру и меня всегда водят в одну и ту же уборную, и там нашли «заначку» – щель за батареей, обтянутой прохудившейся проволочной сеткой. Я стал класть туда «передачки»: узкие свертки с конфетами, печенье, мамины пирожки, сигареты, а Тоня мне к Новому году две «марочки» – носовые платки. По углам незабудки и пестрая мережка.
К Новому году я уже стал свыкаться с мыслью, что оправдание не утвердили и теперь меня опять передадут на О СО – это значило опять лагерь. Но ведь не может быть больше пяти лет, а я уже скоро два года – почти полсрока, и поэтому далеко не должны угонять… А что, если просто не хотят полного оправдания, дадут три года, применят амнистию, но чтоб жил не в Москве, не на идеологический работе… Буду заниматься всерьез медициной, писать… Если уж остался жив после такой войны, значит выживу и в лагере. Или амнистированный завербуюсь в Заполярье, на Дальний Восток, там докажу…
Коридорные уже привыкли ко мне. Благодушный толстяк каждый раз, объявляя отбой, говорил:
– Давай спать, чтоб напоследок выспаться, а то дома жена спать не даст…
Но злой коротыш, который дежурил, когда я добивался книг, вывел меня на вечернюю оправку после всех и приказал:
– Мой туалет!
Я не стал возражать, полагая, что дошла очередь до моей камеры. Орудуя шваброй и ведром, я добрый час провозился в большой уборной: шесть очков, длинный бетонированный ровик – писсуар, четыре умывальника с восьмью кранами. Нужно было выгрести окурки из-за писсуара, смыть грязь с пола и со стен.
Но через два дня тот же дежурный опять вывел меня последним и опять: «Мой туалет!»
Я сказал:
– Не стану, я уже мыл два дня назад.
– Ну и что? Значит, умеешь. Мойте, потому что и теперь обратно очередь. Или вы офицер и ручки не хотите пачкать?
Он оскалился с такой злобой, что меня просквозило холодной безнадежностью: этому ничего не объяснишь, не убедишь и уж, конечно, не разжалобишь.
– Не буду мыть, не моя очередь. Не имеете права издеваться.
– Ну и сиди всю ночь в говне. Офицер! Он захлопнул дверь.
Я стал стучать шваброй в железную дверь и кричать:
– Дежурного! Требую дежурного по тюрьме. Прекратите издевательство!
Через несколько минут он открыл глазок и сказал торжествующе медленно:
– Был отбой. Будешь стучать и шуметь, свяжем и тут же, в сральне, до утра валяться будешь. Хотишь так ночевать, офицер? Потом можешь жаловаться хоть в Верховный Суд…
Выбора не было. Ночевать в уборной, даже не связанным, в сыром зловонии, а потом жаловаться и чего добиться? Если мне поверят, ему сделают замечание. Но поверят ли? У меня свидетелей нет, а у него в соседнем коридоре найдутся приятели – охотники потешиться над «офицером». Я даже не стал ругаться, молча принялся убирать. Через час или полтора он пришел за мной. Я услышал, что идут двое, но он открыл дверь так, словно был один: я не мог видеть второго…
– Не халтурил? Все помыл?
– Можете проверить.
– Ведро и швабру ставь в угол.
Я шел молча, как положено, впереди него, сцепив руки за спиной. Но у открытых дверей камеры повернулся. Его партнер-свидетель уже не прятался, а стоял на площадке, курил. Я остановился на пороге и стал пристально глядеть на моего воспитателя, но так, чтобы взгляд был любопытным и даже жалостливым.
– Давай, давай, чего стал… Давай, проходите в камеру… Ну, чего глаза пялишь, чего не видел…
– Я вижу, что вы опасно больны.
– Кто больной? А вы что, доктор? Вы ж офицер!
– Можете посмотреть в моем деле. Я имею медицинскую подготовку и опыт. В лагере работал в больнице. И я вижу по вашим глазам, может быть, вы еще сами не знаете, но вы очень больны. Такой цвет лица, такие глаза бывают при язве, при раке желудка или печени…
Я говорил тихо, ласково.
– Ладно, ладно, тоже еще медицина. Давай спать. Отбой был. Разговоры не положены.
В следующее его дежурство мне показалось, что днем, выпуская на прогулку, и вечером, принеся передачу, он был словно даже приветлив. Я ждал медицинских вопросов и начал подумывать, не потребовать ли гонорар за консультацию, чтобы он пустил ко мне Тоню… Поэтому и не торопился на вечернюю оправку и опять оказался последним. И он победно ухмыльнулся:
– Давай, доктор, мойте туалет!
Я злился на собственную глупость, оказался таким дураком. А его ненавидел. Возвращаясь в камеру, я успел сказать елейным тоном:
– А все-таки мне очень жаль вас, гражданин начальник. Очень трудно вы умирать будете, в страшных муках…
У него глаза стали щелками; – Не разговаривать!
И уже закрыв дверь, яростно клацая ключами, хрипло шептал с той стороны:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180