Ученый доктор может тебе в легкие заглянуть рентгеном или в кишках чегонибудь там резать, чинить, лечить. Но в душу, как говорится, никто не залезет… Так ведь, правда же? Я не знаю там за библию, за молитвы, но знаю, что на свете есть такое, чего никакие науки не объяснят. Ну, как говорится, чудеса. Именно чудеса. И вот, например, моя жизнь – это просто кусок чуда. Я сам урожденный с Ворошиловграда, объездил весь Донбасс вдоль и впоперек и еще пол-Украины, где учился, где работал, где по комсомольским мобилизациям, где в командировке. Профессия у меня самый высший сорт – автомеханик; в армии срочную службу служил в танковой части, потом в эмтээсах работал старшим механиком, в 39-м году меня обратно мобилизовали – техник-лейтенант в танковой бригаде на новой границе… И в плен попал в самые первые часы войны. Мы ж ничего не знали, у меня даже оружия не было, не выдали. Мы как раз в лагеря пошли за двадцать километров от границы, в лесу оборудовали ремонтную базу. Порядок у нас был, палатки чистенькие, дорожки песком посыпанные, души теплые – воду солнцем грели. За день намажешься коло тех машин. У нас в бригаде БТ-7 была роскошная машина, быстрая, как огонь. Но только потом нам другие пленные рассказывали, они и горели, как спички, с одного попадания. В ту субботу мы поработали ударно, штурм – ремонтировали машину одного майора. Свойский парень. Он принес нам канистру бимбера, польская самогонка, жуткая крепость, они туда карбид или махорку добавляют, с двух-трех стопок одуреть можно, а мы ж танкисты – фасон давили. Так мы войну, верьте, проспали… Я еле проснулся. Меня товарищи водой поливают.
– Вставай, лейтенант, мы пленные.
Я не верю, ругаюсь, а потом смотрю: стоят в серых мундирах. Темные каски. Гимнастерки расстегнуты. Рукава закатаны Автоматы выставили.
– Шнель, шнель, марш, марш…
Так я войны и не видел. В первом же лагере, еще в Польше, стали записывать специальности. И меня сразу же забрали в ихний автобат, в рембригаду. Там обер-лейтенант был такой худенький, в очках, очень приличный парень. Он мне сказал: «Ты молчи, что ты юде, а то тебе сразу капут будет, говори, что рус. Ты ж блонд, и шванц у тебя необрезанный». За это я ему сам объяснил. Мой папа, между прочим, в партии был с двенадцатого года. Шорник был в Луганске, потом в Сибири на каторге. Он меня обрезать не давал – предрассудки. Ну вот видите, разве это не чудо? Если бы мы в субботу не напились того бимбера, мы бы, конечно, воевали. И тогда или бы я погиб сразу, или попал в плен позже, когда уж строго отбирали: кто юде – налево… рра-аз… и ваших нет. И что я на такого приличного оберлейтенанта нарвался, разве не чудо? И что необрезанный был…
Наш автобат с Польши перебросили аж во Францию, сперва коло Парижа стояли, а через год на юг пересунули, к Лиону… Я за это время по-немецки насобачился. А в том автобате отношение к нам было хорошее, нас четверо было пленных автомехаников, один с Ленинграда и мы трое с Украины. Все были дружные. И работали хорошо. Немцы хвалили: рус гут арбейтен. Тот обер-лейтенант, что мне, можно сказать, жизнь спас, уже во Франции заболел. Вместо него другого назначили, горластого такого, красномордого. Но так ничего, справедливый. Он пил сильно, баб водил. Но и всем солдатам, и нам давал увольнительные в «пуф» – в бордель значит. Это, говорил, гезунд – для здоровья надо. Прямо скажу, в том автобате нас не обижали. Конечно, были фашисты, которые носы перед нами задирали или дразнили – Русслянд капут, Москва капут, Сталин капут, дойче зольдатен нах Вольга, нах Кауказус. Но другие нам тогда подмигивали – не обращай внимания, русский камрад… Нет, в общем жилось нам, если взять материально, очень даже неплохо. Питания такого мы раньше никогда не имели. Всегда мясное и разные шпроты, сардины, и мармелад, и шоколад. А по воскресеньям – девочки. Один с наших ребят, молодой пацан харьковский, первый год в армии, сказал, что он оттуда теперь ни за что обратно не уедет. Останется жить во Франции; тут никакой агитации, но зато все сытые, все одеты, как у нас только начальство или крупная интеллигенция одевается… Но мы же всетаки были патриоты и комсомольцы. И хотя немцы нам и говорили, и специальные газеты давали, которые по-русски и по-украински печатались, мы им все равно не верили. Мы знали, что Советский Союз должен победить. И я верил именно так. А это ведь обратно вроде чуда. Мы же сами все-таки знали наши недостатки и разные перегибы в коллективизации. В голодовку 33-го года мы ж такое видели, что другим и не снилось, когда люди на улицах помирали. А в 1937-м году что было, когда сажали и кого надо, и кого не надо.
Но перегибы перегибами, а родина – это ж родина. Я так понимаю: если у человека мать воровка или сифилис заимела, она же всетаки мать, и он все равно обязанный заботиться, помогать, ничего не жалеть. А родина – это не просто личная твоя мама, она же мать для всех. И если какие-то вредители или перегибщики, уклонисты чего-то испортили или поломали тебе личную жизнь, так не можешь ты через это отрекаться от родины. Это уже было бы подлостью… Ну, короче говоря, так мы думали, и я, и тот другой, с Донбасса, и ленинградец был с нами в общем и целом согласный… Мы там с французами познакомились. Один работал продавцом в пивной, безногий, по-немецки говорил. Так он был связан с партизанами. У них они назывались макизары. Мы тогда сперва передавали макизарам патроны, гранаты; у немцев никакой настоящей бдительности не было, особенно от своих. Только уже когда мы совсем нахально два пулемета унесли, начался скандал, следствие. Тогда мы трое удрали, ушли в горы. Там была целая рота из советских ребят. Я был сперва рядовой боец, мы ходили на аксион подальше от нашего леса, на железную дорогу и на шоссе, подрывали мосты, обстреливали автоколонны. Потом в штабе узнали, что я понемецки умею. И перевели меня в разведку.
Уже наоборот на Север, в Бретань. Там жители на таком языке говорят, что их другие французы не понимают. И стал я опять механиком в гараже, но только в частном, у бретонца, который был тайным партизаном. Он работал на немцев, чинил им машины, пил с офицерами. А его сын – ему еще 16 лет не было – учился в гимназии в городке километров за десять, ездил на велосипеде и возил туда все наши данные, какие немецкие части куда шли, все, что мы на дорогах видели, что в разговорах услышали. А когда в июне высадка началась, тут уже пошла горячка. Мы получили приказ: «Озарм!», в ружье, значит. Из города подъехали ребята, там тоже русские были – целый отряд набрался. Мы сразу же эшелон с танками сожгли, на другой станции склад взорвали, зенитную батарею захватили. Потери у нас были, трое убитых и семь раненых, меня вот сюда в бедро садануло. Но обратно чудо – неделю пролежал у крестьян, и они подлечили меня и еще одного нашего раненого.
Потом наш отряд пришел за нами. Немцев погнали, и мы все поехали на трофейных грузовиках. В городах всюду французские флаги, и американские, и английские. Мы тоже свой красный флаг сделали, как положено, со звездочкой, с серпом и молотом. И французы кричали нам: «Вив Люрс!», «Вив лярме руж!» А потом меня сам де Голль наградил. Да, да, именно лично де Голль награждал, хозяина гаража и меня, и еще нескольких наших ребят. Кому «Лежьон донер», это у них высший орден, кому крест Жанны Д'Арк, кому медаль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
– Вставай, лейтенант, мы пленные.
Я не верю, ругаюсь, а потом смотрю: стоят в серых мундирах. Темные каски. Гимнастерки расстегнуты. Рукава закатаны Автоматы выставили.
– Шнель, шнель, марш, марш…
Так я войны и не видел. В первом же лагере, еще в Польше, стали записывать специальности. И меня сразу же забрали в ихний автобат, в рембригаду. Там обер-лейтенант был такой худенький, в очках, очень приличный парень. Он мне сказал: «Ты молчи, что ты юде, а то тебе сразу капут будет, говори, что рус. Ты ж блонд, и шванц у тебя необрезанный». За это я ему сам объяснил. Мой папа, между прочим, в партии был с двенадцатого года. Шорник был в Луганске, потом в Сибири на каторге. Он меня обрезать не давал – предрассудки. Ну вот видите, разве это не чудо? Если бы мы в субботу не напились того бимбера, мы бы, конечно, воевали. И тогда или бы я погиб сразу, или попал в плен позже, когда уж строго отбирали: кто юде – налево… рра-аз… и ваших нет. И что я на такого приличного оберлейтенанта нарвался, разве не чудо? И что необрезанный был…
Наш автобат с Польши перебросили аж во Францию, сперва коло Парижа стояли, а через год на юг пересунули, к Лиону… Я за это время по-немецки насобачился. А в том автобате отношение к нам было хорошее, нас четверо было пленных автомехаников, один с Ленинграда и мы трое с Украины. Все были дружные. И работали хорошо. Немцы хвалили: рус гут арбейтен. Тот обер-лейтенант, что мне, можно сказать, жизнь спас, уже во Франции заболел. Вместо него другого назначили, горластого такого, красномордого. Но так ничего, справедливый. Он пил сильно, баб водил. Но и всем солдатам, и нам давал увольнительные в «пуф» – в бордель значит. Это, говорил, гезунд – для здоровья надо. Прямо скажу, в том автобате нас не обижали. Конечно, были фашисты, которые носы перед нами задирали или дразнили – Русслянд капут, Москва капут, Сталин капут, дойче зольдатен нах Вольга, нах Кауказус. Но другие нам тогда подмигивали – не обращай внимания, русский камрад… Нет, в общем жилось нам, если взять материально, очень даже неплохо. Питания такого мы раньше никогда не имели. Всегда мясное и разные шпроты, сардины, и мармелад, и шоколад. А по воскресеньям – девочки. Один с наших ребят, молодой пацан харьковский, первый год в армии, сказал, что он оттуда теперь ни за что обратно не уедет. Останется жить во Франции; тут никакой агитации, но зато все сытые, все одеты, как у нас только начальство или крупная интеллигенция одевается… Но мы же всетаки были патриоты и комсомольцы. И хотя немцы нам и говорили, и специальные газеты давали, которые по-русски и по-украински печатались, мы им все равно не верили. Мы знали, что Советский Союз должен победить. И я верил именно так. А это ведь обратно вроде чуда. Мы же сами все-таки знали наши недостатки и разные перегибы в коллективизации. В голодовку 33-го года мы ж такое видели, что другим и не снилось, когда люди на улицах помирали. А в 1937-м году что было, когда сажали и кого надо, и кого не надо.
Но перегибы перегибами, а родина – это ж родина. Я так понимаю: если у человека мать воровка или сифилис заимела, она же всетаки мать, и он все равно обязанный заботиться, помогать, ничего не жалеть. А родина – это не просто личная твоя мама, она же мать для всех. И если какие-то вредители или перегибщики, уклонисты чего-то испортили или поломали тебе личную жизнь, так не можешь ты через это отрекаться от родины. Это уже было бы подлостью… Ну, короче говоря, так мы думали, и я, и тот другой, с Донбасса, и ленинградец был с нами в общем и целом согласный… Мы там с французами познакомились. Один работал продавцом в пивной, безногий, по-немецки говорил. Так он был связан с партизанами. У них они назывались макизары. Мы тогда сперва передавали макизарам патроны, гранаты; у немцев никакой настоящей бдительности не было, особенно от своих. Только уже когда мы совсем нахально два пулемета унесли, начался скандал, следствие. Тогда мы трое удрали, ушли в горы. Там была целая рота из советских ребят. Я был сперва рядовой боец, мы ходили на аксион подальше от нашего леса, на железную дорогу и на шоссе, подрывали мосты, обстреливали автоколонны. Потом в штабе узнали, что я понемецки умею. И перевели меня в разведку.
Уже наоборот на Север, в Бретань. Там жители на таком языке говорят, что их другие французы не понимают. И стал я опять механиком в гараже, но только в частном, у бретонца, который был тайным партизаном. Он работал на немцев, чинил им машины, пил с офицерами. А его сын – ему еще 16 лет не было – учился в гимназии в городке километров за десять, ездил на велосипеде и возил туда все наши данные, какие немецкие части куда шли, все, что мы на дорогах видели, что в разговорах услышали. А когда в июне высадка началась, тут уже пошла горячка. Мы получили приказ: «Озарм!», в ружье, значит. Из города подъехали ребята, там тоже русские были – целый отряд набрался. Мы сразу же эшелон с танками сожгли, на другой станции склад взорвали, зенитную батарею захватили. Потери у нас были, трое убитых и семь раненых, меня вот сюда в бедро садануло. Но обратно чудо – неделю пролежал у крестьян, и они подлечили меня и еще одного нашего раненого.
Потом наш отряд пришел за нами. Немцев погнали, и мы все поехали на трофейных грузовиках. В городах всюду французские флаги, и американские, и английские. Мы тоже свой красный флаг сделали, как положено, со звездочкой, с серпом и молотом. И французы кричали нам: «Вив Люрс!», «Вив лярме руж!» А потом меня сам де Голль наградил. Да, да, именно лично де Голль награждал, хозяина гаража и меня, и еще нескольких наших ребят. Кому «Лежьон донер», это у них высший орден, кому крест Жанны Д'Арк, кому медаль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180