https://www.Dushevoi.ru/products/tumby-s-rakovinoy/80-90cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Поезд
отходит через сорок пять минут.
Чтобы заполнить время, делаю подсчеты. Тысяча двести
франков в месяц -- это не слишком жирно. И все же, если
поприжаться, этого должно хватить. За комнату триста франков,
пятнадцать франков в день на еду; на стирку, мелкие расходы и
кино, остается четыреста пятьдесят. Новое белье и одежду
понадобится покупать не скоро. Оба мои костюма пока опрятны,
хотя и залоснились на локтях; если я буду аккуратен, они
послужат мне еще годика три-четыре.
Боже мой! Стало быть, Я собираюсь прозябать этаким грибом?
Что я буду делать целыми днями? Гулять. Посиживать на железном
кресле в саду Тюильри или нет, пожалуй, на скамейке -- это
дешевле. Ходить в библиотеку читать книги? А еще? Раз в неделю
кино. А еще? Может, по воскресеньям позволю себе выкурить
сигару? Может, буду играть в крокет с пенсионерами в
Люксембургском саду? В тридцать лет! Мне жалко самого себя.
Минутами мне приходит мысль: а не лучше ли спустить за год все
триста тысяч франков, что у меня остались, а потом... Но что
мне это даст? Новую одежду? Женщин? Путешествия? Все уже было,
а теперь конец -- больше не хочется: какой от всего этого прок?
Через год я окажусь таким же опустошенным, как сегодня, мне
даже вспомнить будет нечего, а наложить на себя руки не хватит
духу.
Тридцать лет! И 14 400 франков ренты. Каждый месяц стриги
себе купоны. Но ведь я еще не старик. Дали бы мне что-нибудь
делать, все равно что... Нет, лучше думать о чем-нибудь другом,
потому что сейчас я ломаю комедию перед самим собой. Я ведь
прекрасно знаю, что ничего делать не хочу: что-нибудь делать --
значит создавать существование, а его и без того слишком много.
По правде сказать, мне просто не хочется выпускать из рук
перо, похоже, надвигается приступ Тошноты, а когда я пишу, мне
кажется, я его оттягиваю. Вот я и пишу что в голову придет.
Мадлена, которая хочет доставить мне удовольствие, кричит
издалека, показывая на пластинку:
-- Ваша пластинка, мсье Антуан, та, что вы любите, хотите
послушать последний разок?
-- Пожалуйста, если вам нетрудно.
Я говорю это из вежливости, в данную минуту у меня нет
охоты слушать джаз. Впрочем, послушаю -- ведь, как справедливо
говорит Мадлена, это в последний разок: пластинка очень старая,
слишком старая даже для провинциального города, в Париже я ее
не найду. Сейчас Мадлена поставит ее на патефон, она
завертится, стальная игла запрыгает, заскребет по бороздкам, а
потом, когда они по спирали приведут ее к центру пластинки, все
кончится, хрипловатый голос, поющий "Some of these days",
умолкнет навсегда.
Началось.
Подумать только, есть глупцы, которые ищут утешения в
искусстве. Вроде моей тетки Бижуа: "Прелюдии Шопена так
поддержали меня, когда умер твой дядя". И концертные залы
ломятся от униженных и оскорбленных, которые, закрыв глаза,
тщатся превратить свои бледные лица в звукоулавливающие
антенны. Они воображают, будто пойманные звуки струятся в них,
сладкие и питательные, и страдания преобразуются в музыку,
вроде страданий молодого Вертера; они думают, что красота им
соболезнует. Кретины.
А ну-ка, пусть скажут мне, сострадательна ли, по их
мнению, вот эта музыка. Еще совсем недавно я был весьма далек
от блаженства. На поверхности я механически делал подсчеты. А
под ними в стоячей воде загнивали неприятные мысли, которые
облеклись в форму несформулированных вопросов, немого удивления
и ни днем ни ночью не оставляют меня. Мысли об Анни, о моей
неудавшейся жизни. А в самых глубинах Тошнота -- робкая, как
занимающийся рассвет. Но в то мгновение музыки не было, я был
угрюм и спокоен. Все окружавшие меня предметы были сделаны из
той же материи, что и я сам, -- из своего рода гаденького
страдания. Мир вне меня был так уродлив, так уродливы грязные
кружки на столиках, коричневые пятна на зеркале и на переднике
Мадлены, и любезная физиономия толстяка, любовника хозяйки, так
уродливо само существование мира, что я чувствовал себя в своей
тарелке, в своей семье.
Но вот зазвучал голос саксофона. И мне стыдно. Родилось
маленькое победоносное страдание, страдание-образец. Четыре
ноты саксофона. Они повторяются снова и снова и будто говорят:
"Делайте как мы, страдайте СОРАЗМЕРНО". Ну да! Само собой, я
хотел бы страдать именно так, страдать соразмерно, без
снисхождения, без жалости к себе, с такой выжженной чистотой.
Но чем я виноват, что пиво на дне моей кружки теплое, что на
зеркале коричневые пятна, что я лишний, что даже самое
искреннее мое страдание, самое сухое, тяжелеет, и волочится, и
плоть у него избыточна, хотя кожа обвисла, как у морского
слона, а глаза у него влажные, трогательные, но при этом
отвратительные? Нет, ее никак не назовешь сострадательной, эту
крупицу алмазной нежности, которая кружит над пластинкой и
слепит меня. Ни даже иронической -- она бодро кружит, занятая
только собой: как коса, вонзилась она в пошлое панибратство
мира и кружит теперь, а всех нас: Мадлену, толстяка, пятнистое
зеркало, пивные кружки, всех нас, отдавшихся существованию, --
ведь мы же были среди своих, только среди своих, -- она
застигла во всей нашей будничной, разболтанной неприглядности,
и мне стыдно за себя и за все то, что ПЕРЕД ней существует.
ОНА не существует. Даже зло берет: вздумай я сейчас
вскочить, сорвать пластинку с патефона, разбить ее, до НЕЕ мне
не добраться. Она всегда за пределами -- за пределами чего-то:
голоса ли, скрипичной ли ноты. Сквозь толщи и толщи
существования выявляется она, тонкая и твердая, но когда хочешь
ее ухватить, наталкиваешься на сплошные существования,
спотыкаешься о существования, лишенные смысла. Она где-то по ту
сторону. Я даже не слышу ее -- я слышу звуки, вибрацию воздуха,
которая дает ей выявиться. Она не существует -- в ней нет
ничего лишнего, лишнее -- все остальное по отношению к ней. Она
ЕСТЬ.
Я тоже хотел БЫТЬ. Собственно, ничего другого я не хотел
-- вот она, разгадка моей жизни; в недрах всех моих начинаний,
которые кажутся хаотичными, я обнаруживаю одну неизменную цель:
изгнать из себя существование, избавить каждую секунду от
жировых наслоений, выжать ее, высушить, самому очиститься,
отвердеть, чтобы издать наконец четкий и точный звук ноты
саксофона. Можно даже облечь это в притчу: жил на свете
бедняга, который по ошибке попал не в тот мир, в какой
стремился. Он существовал, как другие люди, в мире городских
парков, бистро, торговых городов, а себя хотел уверить, будто
живет где-то по ту сторону живописных полотен с дожами
Тинторетто и с отважными флорентийцами Гоццоли, по ту сторону
книжных страниц с Фабрицио дель Донго и Жюльеном Сорелем, по ту
сторону патефонных пластинок с протяжной и сухой жалобой джаза.
Долго он жил так, дурак дураком, и вдруг у него открылись
глаза, и он увидел, какая вышла ошибка, -- и случилось это,
когда он как раз сидел в бистро перед кружкой теплого пива. Он
поник на своем стуле, он подумал: какой же я дурак. И в этот
самый миг по ту сторону существования, в том, другом мире,
который видишь издалека, но к которому не дано приблизиться,
заплясала, запела короткая мелодия:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
 https://sdvk.ru/dushevie_poddony/Keramicheskie/ 

 плитка villa d'este