музыка,
насквозь пронзив эти расплывчатые формы, струится дальше.
Девочка только успела сесть, и ее сразу захватила музыка: она
выпрямилась, широко открыла глаза и слушает, елозя по столу
кулаком.
Еще несколько секунд -- и запоет Негритянка. Это кажется
неотвратимым -- настолько предопределена эта музыка: ничто не
может ее прервать, ничто, явившееся из времени, в которое
рухнул мир; она прекратится сама, подчиняясь закономерности. За
это-то я больше всего и люблю этот прекрасный голос; не за его
полнозвучие, не за его печаль, а за то, что его появление так
долго подготавливали многие-многие ноты, которые умерли во имя
того, чтобы он родился. И все же я неспокоен: так мало нужно,
чтобы пластинка остановилась, -- вдруг сломается пружина,
закапризничает кузен Адольф. Как странно, как трогательно, что
эта твердыня так хрупка. Ничто не властно ее прервать, и все
может ее разрушить.
Вот сгинул последний аккорд. В наступившей короткой тишине
я всем своим существом чувствую: что-то произошло -- ЧТО-ТО
СЛУЧИЛОСЬ.
Тишина.
Some of these days,
You'll miss me honey!(_10)
А случилось то, что Тошнота исчезла. Когда в тишине
зазвучал голос, тело мое отвердело и Тошнота прошла. В одно
мгновенье; это было почти мучительно -- сделаться вдруг таким
твердым, таким сверкающим. А течение музыки ширилось,
нарастало, как смерч. Она заполняла зал своей металлической
прозрачностью, расплющивая о стены наше жалкое время. Я ВНУТРИ
музыки. В зеркалах перекатываются огненные шары, их обвивают
кольца дыма, которые кружат, то затуманивая, то обнажая жесткую
улыбку огней. Моя кружка пива вся подобралась, она утвердилась
на столе: она приобрела плотность, стала необходимой. Мне
хочется взять ее, ощутить ее вес, я протягиваю руку... Боже
мой! Вот в чем главная перемена -- в моих движениях. Взмах моей
руки развернулся величавой темой, заструился сопровождением
голоса Негритянки; мне показалось, что я танцую.
Лицо Адольфа все там же, оно кажется совсем близким на
шоколадной стене. В ту минуту, когда рука моя сомкнулась вокруг
кружки, я увидел голову Адольфа -- в ней была очевидность,
неизбежность финала. Я стискиваю стеклянную кружку, я смотрю на
Адольфа -- я счастлив.
-- А я пойду так!
Чей-то голос выделился на фоне общего гула. Это голос
моего соседа, разваренного старика. Щеки его фиолетовым пятном
выступают на коричневой коже стула. Он шлепает по столу картой.
Бубновый туз.
Но парень с песьей головой улыбается. Краснорожий игрок,
склонившись над столом, следит за ним снизу, готовый к прыжку.
--А я -- вот так!
Рука парня выступает из темноты, белая, неторопливая, она
мгновение парит в воздухе и вдруг коршуном устремляется вниз,
прижимая карту к сукну. Краснорожий толстяк подпрыгивает:
-- Черт побери! Бьет!
В скрюченных пальцах мелькает силуэт червонного короля,
потом короля перевертывают лицом вниз, игра продолжается.
Красавец король явился издалека, его приход подготовлен
множеством комбинаций, множеством исчезнувших жестов. Но вот и
он в свою очередь исчезает, чтобы дать жизнь новым комбинациям,
новым жестам, ходам и ответам на них, поворотам судьбы,
крохотным приключениям без счета.
Я взволнован, мое тело словно механизм высокой точности на
отдыхе. Ведь я-то пережил настоящие приключения. Подробностей я
уже не помню, но я прослеживаю неукоснительную связь событий. Я
переплывал моря, я оставил позади множество городов, поднимался
по течению рек и углублялся в лесные чащи и при этом все время
стремился к другим городам. У меня были женщины, я дрался с
мужчинами, но я никогда не мог возвратиться вспять, как не
может крутиться в обратную сторону пластинка. И куда все это
меня вело? Вот к этой минуте, к этому стулу, в этот гудящий
музыкой пузырь света.
And when you leave me(_11).
Я, который в Риме так любил посидеть на берегу Тибра, в
Барселоне вечером сотни раз пройтись взад и вперед по бульвару
Рамблас, я, который возле Ангкора в Бассейне Священного Меча
видел баньян, обвивший своими корнями храм Священных Змей, я
сижу здесь, я существую в том же мгновении, что и игроки в
манилью, я слушаю, как поет Негритянка, а за окном бродит хилая
темнота.
Пластинка остановилась.
И темнота вошла -- слащавая, нерешительная. Ее не видно,
но она здесь, она отуманила лампы; в воздухе что-то сгустилось
-- это она. Холодно. Один из игроков пододвинул другому
рассыпанные карты, тот их собирает. Одна карта осталась
валяться на столе. Не видят они ее, что ли? Девятка червей.
Наконец кто-то ее подобрал, протянул парню с песьей
головой.
-- А! Девятка червей!
Ну что ж, мне пора. Лиловый старик, мусоля кончик
карандаша, склонился над листком бумаги. Мадлена смотрит на
него ясным, пустым взглядом. Парень вертит в своих руках
червонную девятку. Боже мой!..
Я с трудом встаю; в зеркале над черепом ветеринара передо
мной проплывает нечеловечье лицо.
Пойду в кино.
На улице мне лучше -- в воздухе нет сладковатого привкуса,
нет хмельного запаха вермута. Но, господи, какая стужа!
Половина восьмого, есть я не хочу, а сеанс начнется только
в девять, что же мне делать? Надо идти побыстрее, чтобы
согреться. Я в нерешительности: бульвар за моей спиной ведет к
центру города, к пышным огненным узорам главных улиц, к "Пале
Парамаунт", к "Империалю", к зданию громадного универмага
"Яан". Меня все это отнюдь не прельщает: сейчас время
аперитива, а я по горло сыт одушевленными предметами, собаками,
людьми, всеми этими самопроизвольно шевелящимися мягкими
массами.
Сворачиваю налево, сейчас я нырну в ту дальнюю дыру, где
кончается вереница газовых фонарей, -- пойду по бульвару Нуара
до проспекта Гальвани. Из дыры задувает ледяной ветер -- там
одни только камни и земля. Камни -- штука твердая, они
неподвижны.
Сначала надо миновать нудный отрезок пути: на правом
тротуаре серая, дымчатая масса с прочерками огней -- это старый
вокзал. Его присутствие оплодотворило первые сто метров
бульвара Нуара, от бульвара Ла Редут до Райской улицы, дав
жизнь десятку фонарей и четырем стоящим бок о бок кафе: "Приюту
путейцев" и трем другим, которые днем чахнут, но по вечерами
вспыхивают огнями, отбрасывая на мостовую светлые
прямоугольники. Я еще трижды окунаюсь в струи желтого света, я
вижу, как из магазина "Рабаш", торгующего бакалеей и
галантерейными товарами, выходит старуха, натягивает на голову
платок, куда-то бежит бегом, и -- конец. Я стою у последнего
фонаря на Райской улице, на краю тротуара. Здесь асфальтовая
лента круто обрывается. По ту сторону улицы -- тьма и грязь.
Перехожу Райскую улицу. Правой ногой я ступил в лужу, носок у
меня промок.
Прогулка началась.
Эта часть бульвара Нуара НЕОБИТАЕМА. Климат здесь слишком
суровый, а почва слишком неблагодарная, чтобы жизнь могла
пустить здесь корни и развиваться дальше. Три лесопилки братьев
Солей (это братья Солей были поставщиками панелей для сводов
церкви Святой Цецилии Морской, обошедшихся в сто тысяч франков)
всеми своими окнами и дверями выходят на запад, на уютную улицу
Жанны-Берты Керуа, которую заполняют своим грохотом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
насквозь пронзив эти расплывчатые формы, струится дальше.
Девочка только успела сесть, и ее сразу захватила музыка: она
выпрямилась, широко открыла глаза и слушает, елозя по столу
кулаком.
Еще несколько секунд -- и запоет Негритянка. Это кажется
неотвратимым -- настолько предопределена эта музыка: ничто не
может ее прервать, ничто, явившееся из времени, в которое
рухнул мир; она прекратится сама, подчиняясь закономерности. За
это-то я больше всего и люблю этот прекрасный голос; не за его
полнозвучие, не за его печаль, а за то, что его появление так
долго подготавливали многие-многие ноты, которые умерли во имя
того, чтобы он родился. И все же я неспокоен: так мало нужно,
чтобы пластинка остановилась, -- вдруг сломается пружина,
закапризничает кузен Адольф. Как странно, как трогательно, что
эта твердыня так хрупка. Ничто не властно ее прервать, и все
может ее разрушить.
Вот сгинул последний аккорд. В наступившей короткой тишине
я всем своим существом чувствую: что-то произошло -- ЧТО-ТО
СЛУЧИЛОСЬ.
Тишина.
Some of these days,
You'll miss me honey!(_10)
А случилось то, что Тошнота исчезла. Когда в тишине
зазвучал голос, тело мое отвердело и Тошнота прошла. В одно
мгновенье; это было почти мучительно -- сделаться вдруг таким
твердым, таким сверкающим. А течение музыки ширилось,
нарастало, как смерч. Она заполняла зал своей металлической
прозрачностью, расплющивая о стены наше жалкое время. Я ВНУТРИ
музыки. В зеркалах перекатываются огненные шары, их обвивают
кольца дыма, которые кружат, то затуманивая, то обнажая жесткую
улыбку огней. Моя кружка пива вся подобралась, она утвердилась
на столе: она приобрела плотность, стала необходимой. Мне
хочется взять ее, ощутить ее вес, я протягиваю руку... Боже
мой! Вот в чем главная перемена -- в моих движениях. Взмах моей
руки развернулся величавой темой, заструился сопровождением
голоса Негритянки; мне показалось, что я танцую.
Лицо Адольфа все там же, оно кажется совсем близким на
шоколадной стене. В ту минуту, когда рука моя сомкнулась вокруг
кружки, я увидел голову Адольфа -- в ней была очевидность,
неизбежность финала. Я стискиваю стеклянную кружку, я смотрю на
Адольфа -- я счастлив.
-- А я пойду так!
Чей-то голос выделился на фоне общего гула. Это голос
моего соседа, разваренного старика. Щеки его фиолетовым пятном
выступают на коричневой коже стула. Он шлепает по столу картой.
Бубновый туз.
Но парень с песьей головой улыбается. Краснорожий игрок,
склонившись над столом, следит за ним снизу, готовый к прыжку.
--А я -- вот так!
Рука парня выступает из темноты, белая, неторопливая, она
мгновение парит в воздухе и вдруг коршуном устремляется вниз,
прижимая карту к сукну. Краснорожий толстяк подпрыгивает:
-- Черт побери! Бьет!
В скрюченных пальцах мелькает силуэт червонного короля,
потом короля перевертывают лицом вниз, игра продолжается.
Красавец король явился издалека, его приход подготовлен
множеством комбинаций, множеством исчезнувших жестов. Но вот и
он в свою очередь исчезает, чтобы дать жизнь новым комбинациям,
новым жестам, ходам и ответам на них, поворотам судьбы,
крохотным приключениям без счета.
Я взволнован, мое тело словно механизм высокой точности на
отдыхе. Ведь я-то пережил настоящие приключения. Подробностей я
уже не помню, но я прослеживаю неукоснительную связь событий. Я
переплывал моря, я оставил позади множество городов, поднимался
по течению рек и углублялся в лесные чащи и при этом все время
стремился к другим городам. У меня были женщины, я дрался с
мужчинами, но я никогда не мог возвратиться вспять, как не
может крутиться в обратную сторону пластинка. И куда все это
меня вело? Вот к этой минуте, к этому стулу, в этот гудящий
музыкой пузырь света.
And when you leave me(_11).
Я, который в Риме так любил посидеть на берегу Тибра, в
Барселоне вечером сотни раз пройтись взад и вперед по бульвару
Рамблас, я, который возле Ангкора в Бассейне Священного Меча
видел баньян, обвивший своими корнями храм Священных Змей, я
сижу здесь, я существую в том же мгновении, что и игроки в
манилью, я слушаю, как поет Негритянка, а за окном бродит хилая
темнота.
Пластинка остановилась.
И темнота вошла -- слащавая, нерешительная. Ее не видно,
но она здесь, она отуманила лампы; в воздухе что-то сгустилось
-- это она. Холодно. Один из игроков пододвинул другому
рассыпанные карты, тот их собирает. Одна карта осталась
валяться на столе. Не видят они ее, что ли? Девятка червей.
Наконец кто-то ее подобрал, протянул парню с песьей
головой.
-- А! Девятка червей!
Ну что ж, мне пора. Лиловый старик, мусоля кончик
карандаша, склонился над листком бумаги. Мадлена смотрит на
него ясным, пустым взглядом. Парень вертит в своих руках
червонную девятку. Боже мой!..
Я с трудом встаю; в зеркале над черепом ветеринара передо
мной проплывает нечеловечье лицо.
Пойду в кино.
На улице мне лучше -- в воздухе нет сладковатого привкуса,
нет хмельного запаха вермута. Но, господи, какая стужа!
Половина восьмого, есть я не хочу, а сеанс начнется только
в девять, что же мне делать? Надо идти побыстрее, чтобы
согреться. Я в нерешительности: бульвар за моей спиной ведет к
центру города, к пышным огненным узорам главных улиц, к "Пале
Парамаунт", к "Империалю", к зданию громадного универмага
"Яан". Меня все это отнюдь не прельщает: сейчас время
аперитива, а я по горло сыт одушевленными предметами, собаками,
людьми, всеми этими самопроизвольно шевелящимися мягкими
массами.
Сворачиваю налево, сейчас я нырну в ту дальнюю дыру, где
кончается вереница газовых фонарей, -- пойду по бульвару Нуара
до проспекта Гальвани. Из дыры задувает ледяной ветер -- там
одни только камни и земля. Камни -- штука твердая, они
неподвижны.
Сначала надо миновать нудный отрезок пути: на правом
тротуаре серая, дымчатая масса с прочерками огней -- это старый
вокзал. Его присутствие оплодотворило первые сто метров
бульвара Нуара, от бульвара Ла Редут до Райской улицы, дав
жизнь десятку фонарей и четырем стоящим бок о бок кафе: "Приюту
путейцев" и трем другим, которые днем чахнут, но по вечерами
вспыхивают огнями, отбрасывая на мостовую светлые
прямоугольники. Я еще трижды окунаюсь в струи желтого света, я
вижу, как из магазина "Рабаш", торгующего бакалеей и
галантерейными товарами, выходит старуха, натягивает на голову
платок, куда-то бежит бегом, и -- конец. Я стою у последнего
фонаря на Райской улице, на краю тротуара. Здесь асфальтовая
лента круто обрывается. По ту сторону улицы -- тьма и грязь.
Перехожу Райскую улицу. Правой ногой я ступил в лужу, носок у
меня промок.
Прогулка началась.
Эта часть бульвара Нуара НЕОБИТАЕМА. Климат здесь слишком
суровый, а почва слишком неблагодарная, чтобы жизнь могла
пустить здесь корни и развиваться дальше. Три лесопилки братьев
Солей (это братья Солей были поставщиками панелей для сводов
церкви Святой Цецилии Морской, обошедшихся в сто тысяч франков)
всеми своими окнами и дверями выходят на запад, на уютную улицу
Жанны-Берты Керуа, которую заполняют своим грохотом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61