Ничто не может для меня быть интереснее этого вопроса, когда его подымает такая голова, как у Льва Николаевича. Положим, что скалы очень медленно поддаются действию волн, но тем не менее зрелище выходит величественное, когда несется на них океан. Сердечно радуюсь, что Лев Николаевич от более обособленного изучения этики вступает на всемирный простор общефилософской мысли, и в этом случае прошу извинить мне замечание, которое невольно у меня срывается. Ни один здравый человек не станет отрицать, что Вы со всем Вашим семейством, даже с тем образом, который воображение и память воспроизводят в душе моей, не что иное (лично для меня), как сотрясения и перемены, происшедшие на поверхности моих глаз и слуховых органов. Ибо для пня, или камня, Вы даже вовсе не существуете. Но если бы я стал утверждать, что Вы ничто иное, как мои впечатления, то оказалось бы, что я пишу это письмо к моим собственным впечатлениям. Как ни верен и ни прекрасен прием изучения внешнего мира, основанный на нравственной единице человека, он тем не менее только прием, нимало не отменяющий внешнего мира.
Когда в настоящее время овес начинает пускать чуть заметную ниточку, или новорожденный начнет не умолкая пищать, то совершенно неточно сказать: овес _думает_ прорастать, а новорожденный - пососать. Если же в обоих случаях сказать: хочет, то будет совершенно правильно и понятно. Если мы в целом мироздании куда бы ни обратились, везде находим это неизменное хотение (волю), которое только в животном мире, по мере возрастающих потребностей, мало-помалу вооружается умом, венчающимся у человека способностью отвлечения (разумом), то каким же образом можем мы этот исключительный, не в пример всему остальному, костыль, выданный на потребу самому беспомощному животному, принять за самую основу всего мироздания, которое, если бы завтра все люди исчезли с их разумом (подобно тому, как они не существовали рядом с ихтиозаврами), продолжало бы процветать еще лучше, чем при человеке.
А затем позвольте Вам пожелать к Светлому Празднику наибольшее число отрадных минут и наименьшее количество пачкающих губок и тряпок.
Пожалуйста, не пишите мне, если бы даже Лев Николаевич отменил свою поездку на юг. Мы с женою, по крайней мере, постоянно будем в приятной надежде.
54
Москва, Плющиха, 23 января <1888 г.>. соб. дом.
Дорогая графиня!
"Я между плачущих - Шеншин" {1}.
Чтобы понимать язык галок, нужно, во-первых, быть галкой, а во-вторых, иметь способность понимания. Однородные с этим примером условия я нахожу в Вас, и потому Вы не удивитесь, что ни чувство смешного, ни другие соображения не удержали меня от попытки передать Вам письменно (без прерывающих возражений) основные мысли, постоянно меня терзающие. Окруженный небольшим числом европейски образованных людей, назову Коршей - отца и сына, Грота-отца и сына, Соловьева - отца и сына {2}, Страхова, я много раз пытался передать им то, что мне хотелось сказать, но каждый раз убеждался, что они не только не понимают меня, не потому чтобы были неспособны к пониманию по умственному развитию, а потому, что они не галки, т. е. не поместные дворяне. Не думайте, чтобы я сто раз не пытался заговорить о таких очевидных, бесспорных вещах с настоящими галками, но их мозги так плачевно убоги, что я вынужден был замолчать; а обращался я к дворянским предводителям, губернаторам и т. д. Вот объяснение того, почему Вы в настоящее время читаете строки, написанные, можно сказать, кровью моего сердца. Говоря о поместном дворянстве, я, конечно, имею в виду целое отдельное сословие, пользовавшееся до реформ широкими правами, дававшими ему возможность подыматься образованием и связанными с ним преданиями над остальными, и поставленном сущностью своих интересов в необходимость руководить жизнью и благосостоянием миллионов. В этом отношении (чтобы не растеряться в тысячах подробностей) я не умею отличить Спасского-Тургенева от его спившегося племянника, министра Толстого от какого-либо голодающего Толстого (если есть такой) и моего промотавшегося племянника-Шеншина - от меня. Возможность для меня одинакова: сидеть завтра в богадельне или на кресле министра народного просвещения, хотя это ни на йоту не изменит моей сути. Вчера Лев Николаевич так рельефно выставлял волочащуюся полу истертой шубы тончайшего Тютчева. Но что Вы скажете, не говорю о чернорабочей среде сельского дворянства, а только о блестящих ее представителях большого света. Тютчев - поэт женщин; попробуйте спросить о нем в нашей quasi тонкой среде. Они об нем и не слыхивали, а если станете им читать его, то ничего не поймут. Что же значит для целого сословия один Тютчев и один Толстой, которых, чтобы даже понять, нужно бежать и слушать, что в совершенно другом кругу говорит Страхов. При мне в Петербурге светская барыня, богачка, никак не могла утешиться, что ей в желтое ландо запрягли лошадей с белым, а не с желтым набором, тогда как у нее цвет герба и ливреи - желтый. В этом понимании ей и книги в руки. Но если спросить даже, какова ее роль в обширных ее имениях, то лучше и не спрашивать. Если генерал-лейтенант граф Олсуфьев {3} составляет, по латинскому выражению, редкостную птицу в дворянском кругу, то он сейчас же вместе со мною сознается, что наши с ним знания латинского языка перед знаниями Ивана Михайловича Ивакина то же, что знание русского языка m-me Минангуа перед знанием его Львом Николаевичем. Проторговавшийся еврей не более, как проторговавшийся еврей, и, по крайней мере, 50% вероятностей, что при малейшей удаче он снова будет богат; зато у моего бедного Борисова при разжижении мозга нет ни одной на оздоровление. Вот о чем я сокрушаюсь. Не в том беда, что наше дворянство утратило сословные права, а в том, что оно ничего не хочет знать, кроме минутной прихоти, хотя бы на последний грош. Это какое-то прирожденное швыряние чепца через мельницу {4}. У всех у нас, потомственная и, так сказать, обязательная кормилица-земля под ногами, но мы не только не хотим трудиться на ней, но не хотим даже хладнокровно обсудить условий, при которых земледельческий труд возможен. Не говорю даже о земледельческом труде; возьмем в пример умственную работу Льва Николаевича. Всякий день он учится, роется в кипах своих и привозных овчинок, тщательно сортирует их, внимательно распяливает гвоздиками на доске и старается выкроить подходящие к его делу куски. Вот это настоящий серьезный труд. Возьмите наших молодых дворян, которых насильно провели через высшие курсы; делают ли они то, что Ивакин с моим экземпляром Проперция, который он весь испещрил карандашом? А сколько труда нужно, чтобы так испещрить древнего автора? Пошиб нашей дворянской молодежи не останавливается на самоубийстве; как древесный лишай, он разбегается по всему дереву, мертвя молодые побеги, которые без этой заразительной болезни могли бы приносить сочные плоды. Кто только, как говорит Лев Николаевич, купит у Циммермана дворянскую шапку, мгновенно летит на рысаке за заставу прочь от отцовского дела.
Всем этим головам некогда думать не только о Платоне и Сократе, но даже о том, чем он весной будет сеять; но так как умственный желудок требует хоть какой-нибудь пищи, то за нею бегут в лагерь неприятельский, не замечая нимало, что откупная водка именно так и составлена, чтобы беззаветно пили, к большей прибыли откупщика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Когда в настоящее время овес начинает пускать чуть заметную ниточку, или новорожденный начнет не умолкая пищать, то совершенно неточно сказать: овес _думает_ прорастать, а новорожденный - пососать. Если же в обоих случаях сказать: хочет, то будет совершенно правильно и понятно. Если мы в целом мироздании куда бы ни обратились, везде находим это неизменное хотение (волю), которое только в животном мире, по мере возрастающих потребностей, мало-помалу вооружается умом, венчающимся у человека способностью отвлечения (разумом), то каким же образом можем мы этот исключительный, не в пример всему остальному, костыль, выданный на потребу самому беспомощному животному, принять за самую основу всего мироздания, которое, если бы завтра все люди исчезли с их разумом (подобно тому, как они не существовали рядом с ихтиозаврами), продолжало бы процветать еще лучше, чем при человеке.
А затем позвольте Вам пожелать к Светлому Празднику наибольшее число отрадных минут и наименьшее количество пачкающих губок и тряпок.
Пожалуйста, не пишите мне, если бы даже Лев Николаевич отменил свою поездку на юг. Мы с женою, по крайней мере, постоянно будем в приятной надежде.
54
Москва, Плющиха, 23 января <1888 г.>. соб. дом.
Дорогая графиня!
"Я между плачущих - Шеншин" {1}.
Чтобы понимать язык галок, нужно, во-первых, быть галкой, а во-вторых, иметь способность понимания. Однородные с этим примером условия я нахожу в Вас, и потому Вы не удивитесь, что ни чувство смешного, ни другие соображения не удержали меня от попытки передать Вам письменно (без прерывающих возражений) основные мысли, постоянно меня терзающие. Окруженный небольшим числом европейски образованных людей, назову Коршей - отца и сына, Грота-отца и сына, Соловьева - отца и сына {2}, Страхова, я много раз пытался передать им то, что мне хотелось сказать, но каждый раз убеждался, что они не только не понимают меня, не потому чтобы были неспособны к пониманию по умственному развитию, а потому, что они не галки, т. е. не поместные дворяне. Не думайте, чтобы я сто раз не пытался заговорить о таких очевидных, бесспорных вещах с настоящими галками, но их мозги так плачевно убоги, что я вынужден был замолчать; а обращался я к дворянским предводителям, губернаторам и т. д. Вот объяснение того, почему Вы в настоящее время читаете строки, написанные, можно сказать, кровью моего сердца. Говоря о поместном дворянстве, я, конечно, имею в виду целое отдельное сословие, пользовавшееся до реформ широкими правами, дававшими ему возможность подыматься образованием и связанными с ним преданиями над остальными, и поставленном сущностью своих интересов в необходимость руководить жизнью и благосостоянием миллионов. В этом отношении (чтобы не растеряться в тысячах подробностей) я не умею отличить Спасского-Тургенева от его спившегося племянника, министра Толстого от какого-либо голодающего Толстого (если есть такой) и моего промотавшегося племянника-Шеншина - от меня. Возможность для меня одинакова: сидеть завтра в богадельне или на кресле министра народного просвещения, хотя это ни на йоту не изменит моей сути. Вчера Лев Николаевич так рельефно выставлял волочащуюся полу истертой шубы тончайшего Тютчева. Но что Вы скажете, не говорю о чернорабочей среде сельского дворянства, а только о блестящих ее представителях большого света. Тютчев - поэт женщин; попробуйте спросить о нем в нашей quasi тонкой среде. Они об нем и не слыхивали, а если станете им читать его, то ничего не поймут. Что же значит для целого сословия один Тютчев и один Толстой, которых, чтобы даже понять, нужно бежать и слушать, что в совершенно другом кругу говорит Страхов. При мне в Петербурге светская барыня, богачка, никак не могла утешиться, что ей в желтое ландо запрягли лошадей с белым, а не с желтым набором, тогда как у нее цвет герба и ливреи - желтый. В этом понимании ей и книги в руки. Но если спросить даже, какова ее роль в обширных ее имениях, то лучше и не спрашивать. Если генерал-лейтенант граф Олсуфьев {3} составляет, по латинскому выражению, редкостную птицу в дворянском кругу, то он сейчас же вместе со мною сознается, что наши с ним знания латинского языка перед знаниями Ивана Михайловича Ивакина то же, что знание русского языка m-me Минангуа перед знанием его Львом Николаевичем. Проторговавшийся еврей не более, как проторговавшийся еврей, и, по крайней мере, 50% вероятностей, что при малейшей удаче он снова будет богат; зато у моего бедного Борисова при разжижении мозга нет ни одной на оздоровление. Вот о чем я сокрушаюсь. Не в том беда, что наше дворянство утратило сословные права, а в том, что оно ничего не хочет знать, кроме минутной прихоти, хотя бы на последний грош. Это какое-то прирожденное швыряние чепца через мельницу {4}. У всех у нас, потомственная и, так сказать, обязательная кормилица-земля под ногами, но мы не только не хотим трудиться на ней, но не хотим даже хладнокровно обсудить условий, при которых земледельческий труд возможен. Не говорю даже о земледельческом труде; возьмем в пример умственную работу Льва Николаевича. Всякий день он учится, роется в кипах своих и привозных овчинок, тщательно сортирует их, внимательно распяливает гвоздиками на доске и старается выкроить подходящие к его делу куски. Вот это настоящий серьезный труд. Возьмите наших молодых дворян, которых насильно провели через высшие курсы; делают ли они то, что Ивакин с моим экземпляром Проперция, который он весь испещрил карандашом? А сколько труда нужно, чтобы так испещрить древнего автора? Пошиб нашей дворянской молодежи не останавливается на самоубийстве; как древесный лишай, он разбегается по всему дереву, мертвя молодые побеги, которые без этой заразительной болезни могли бы приносить сочные плоды. Кто только, как говорит Лев Николаевич, купит у Циммермана дворянскую шапку, мгновенно летит на рысаке за заставу прочь от отцовского дела.
Всем этим головам некогда думать не только о Платоне и Сократе, но даже о том, чем он весной будет сеять; но так как умственный желудок требует хоть какой-нибудь пищи, то за нею бегут в лагерь неприятельский, не замечая нимало, что откупная водка именно так и составлена, чтобы беззаветно пили, к большей прибыли откупщика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73