Но когда Киргегард,
охотно и умело пользующийся диалектикой, изображает нам процесс, в котором
из рыцаря покорности рождается рыцарь дерзновения, - он же и есть рыцарь
веры, его интерес совсем не в том, чтоб сделать для нас понятной, т.е.
естественной в своей закономерности и непрерывности смену явлений.
Диалектика у него сопровождает всегда совсем иные душевные движения, по
самому существу своему не требующие и не допускающие объяснений, а скорее
направленные к тому, чтоб провозгласить ненужность и тщету всякого
объяснения. И в самом деле, какие могут быть объяснения там, где, по
свидетельству и нашего опыта, и нашего разумения, все возможности
прекращаются и где поставляется поистине безумная задача прорваться к Богу,
для которого все возможно? И вот тут-то Киргегард зовет свою "суровость",
свое этическое, свою Необходимость и к ним подводит рыцаря покорности. Бог,
сговорившись с сатаной, вздумал "искушать" человека: Иову послал его беды,
от Авраама потребовал сына. Что такое искушение? Для разума, для нашего
знания и для нашей этики ответа на этот вопрос нет. Поэтому, с присущей им
уверенностью, они его отводят: искушение есть плод досужего воображения, на
самом деле ни Бог, ни дьявол человека не искушают. Иов лишился своих стад и
детей - это произошло естественно, Авраам убил или покушался убить сына - и
это произошло естественно, в припадке душевного затмения или помешательства.
Нужно выбросить из словаря образованного человека это ни с чем не сообразное
слово и оставить Иова на его навозной куче, а Авраама пред телом убитого им
сына. Рыцарь покорности твердо и окончательно знает, что от видимой ему
действительности некуда уйти и от нее апеллировать не к кому. Что произошло
- то произошло: нужно принять и покориться. Гегель "обоготворил
действительность", но нам можно не обоготворять ее, если она, подчиняя себе
человека, сама ничему уже не подчинена! Гегель требовал, чтоб наше мышление
черпало свои истины из действительности и от себя ничего не прибавляло, и
был прав: только такие истины выдержат испытания и временем, и вечностью. Но
если действительность разумна, если истину мы можем почерпать только из
действительности, то элементарная последовательность требует от нас, чтоб мы
и библейское откровение пропускали через фильтр добытых из действительности
истин. И, наоборот, если откровение добивается санкции истины, оно должно
идти на поводу у действительности. Сам Зевс внушал это Хризиппу, как мы уже
не раз говорили, за много сотен лет до Гегеля. И Платон - еще раз повторю,
ибо сколько ни повторять, все будет мало - усматривал со всей возможной
ясностью и отчетливостью - присутствие в мире ко всему безразличной
Необходимости, от которой и идут все суровости и все обиды, выпадающие на
долю людей. Вправе ли мы сделать обратное заключение? Сказать, что под
суровостью можно всегда прощупать Необходимость? Если это правильно, то не
свидетельствуют ли речи Киргегарда о ни с чем не сравнимой, безмерной
свирепости евангельской проповеди, о том, что он натолкнулся на
Необходимость и почувствовал свое окончательное бессилие преодолеть ее? Чем
настойчивее, безудержнее и в своем роде вдохновеннее звучат его слова, тем
больше убеждаемся мы, что тут пред нами одно из самых важных и значительных,
хотя, может быть, и неумышленных "непрямых высказываний" его. Он не может
сказать открыто, что власть Необходимости для него невыносима: это всем
показалось бы плоским и смешным трюизмом. И еще труднее признаться, что он
бессилен эту власть с себя сбросить. Помимо того, что эта Необходимость, как
тень Банко, на самом деле была хоть и безмерно властная, но призрачная,
судьбе угодно было облечь бессилие Киргегарда в такую отвратительную и
постыдную форму, что даже и у него не хватало мужества открыто говорить о
том, что для него было важнее всего на свете. Он даже избегал в применении к
себе употреблять слово "бессилие", справедливо опасаясь, что он таким
образом может выдать свою тайну. Но, с другой стороны, он и молчать об этом
не может, точнее, он ни о чем другом не может говорить, как о бессилии
человека пред Необходимостью - и именно потому, что люди, даже те, которые
называют себя христианами, всеми силами стараются забыть о Необходимости,
замолчать ее - точно инстинктивно чуя, что пред Необходимостью все должно
отступить и преклониться, даже их вера. Отсюда и пошли "непрямые
высказывания"; то он прикрывается псевдонимами (большинство его книг
подписано не его именем, а самыми разнообразными псевдонимами)clxv или
фабулами вымышленных историй, которые всегда сводятся к рассказам о борьбе
живого человека с безмерно могущественной и ко всему безразличной силой, то
он воспевает христианство, столь же разрушительное и столь же беспощадное,
как и сама Необходимость. И в этом опять выражается строгая внутренняя
последовательность Киргегарда: если в библейском откровении христианин
должен и может "отклонить свое внимание от чуда" (т.е. от того, что для Бога
все возможно, что над Богом и Необходимость не властна) и видеть его
сущность в проповеди любви, которая не может ничего сделать, то христианство
тем больше приближается к умозрительной философии, чем возвышеннее мы его
истолковываем. Иначе говоря: раз христианство есть только учение, есть
только назидание, то христианство вовсе и "не пошло дальше Сократа",
духовные запросы которого отвечают самым строгим требованиям морали.
Но тогда - что же заставляет Киргегарда "отклонять внимание" от чуда и
зовет нас к бессильной любви? Мы уже не раз наталкивались на этот вопрос,
для Киргегарда это основной вопрос, к которому он постоянно возвращается,
так как он является articulus stantis et cadentis экзистенциальной
философии. Отклонить свое внимание от чуда - это значит признать
существование veritates aeternae - они же и veritates emancipatae a Deo -
истины, от Бога не зависящие, истины, от которых Бог зависит, т.е. признать,
что для Бога не все возможно. Признать же, что для Бога не все возможно, это
равносильно признанию - как сам нам Киргегард сказал, - что Бога нет. И
христианство, сводящееся к учению о veritates aeternae, хотя бы и необычайно
возвышенному, есть отрицание Бога, причем возвышенность учения прямо
пропорциональна упорству и настойчивости отрицания. Сколько раз сам
Киргегард говорил, что христианство не есть "учение", и предостерегал от
"доцентов", превращающих слово Божие в стройную систему положений,
изложенных по отделам, главам и параграфам! Но, вместе с тем, в дневнике его
мы читаем: "Нас хотят убедить, что возражения против христианства идут от
сомнения. Это чистое недоразумение. Возражения против христианства имеют
своим источником неповиновение, нежелание повиноваться, бунт против всякого
авторитета. Потому до сих пор, борясь интеллектуальным оружием с сомнением,
вместо того, чтоб этически бороться с мятежом, боролись вотще"91. На первый
взгляд представляется, что и в самом деле "этическая борьба" с нежеланием
повиноваться может быть противопоставлена тому, что Киргегард называет
интеллектуальной борьбой с сомнением, что в области религиозной уместна
только первого рода борьба и что к ней сводится задача экзистенциальной
философии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
охотно и умело пользующийся диалектикой, изображает нам процесс, в котором
из рыцаря покорности рождается рыцарь дерзновения, - он же и есть рыцарь
веры, его интерес совсем не в том, чтоб сделать для нас понятной, т.е.
естественной в своей закономерности и непрерывности смену явлений.
Диалектика у него сопровождает всегда совсем иные душевные движения, по
самому существу своему не требующие и не допускающие объяснений, а скорее
направленные к тому, чтоб провозгласить ненужность и тщету всякого
объяснения. И в самом деле, какие могут быть объяснения там, где, по
свидетельству и нашего опыта, и нашего разумения, все возможности
прекращаются и где поставляется поистине безумная задача прорваться к Богу,
для которого все возможно? И вот тут-то Киргегард зовет свою "суровость",
свое этическое, свою Необходимость и к ним подводит рыцаря покорности. Бог,
сговорившись с сатаной, вздумал "искушать" человека: Иову послал его беды,
от Авраама потребовал сына. Что такое искушение? Для разума, для нашего
знания и для нашей этики ответа на этот вопрос нет. Поэтому, с присущей им
уверенностью, они его отводят: искушение есть плод досужего воображения, на
самом деле ни Бог, ни дьявол человека не искушают. Иов лишился своих стад и
детей - это произошло естественно, Авраам убил или покушался убить сына - и
это произошло естественно, в припадке душевного затмения или помешательства.
Нужно выбросить из словаря образованного человека это ни с чем не сообразное
слово и оставить Иова на его навозной куче, а Авраама пред телом убитого им
сына. Рыцарь покорности твердо и окончательно знает, что от видимой ему
действительности некуда уйти и от нее апеллировать не к кому. Что произошло
- то произошло: нужно принять и покориться. Гегель "обоготворил
действительность", но нам можно не обоготворять ее, если она, подчиняя себе
человека, сама ничему уже не подчинена! Гегель требовал, чтоб наше мышление
черпало свои истины из действительности и от себя ничего не прибавляло, и
был прав: только такие истины выдержат испытания и временем, и вечностью. Но
если действительность разумна, если истину мы можем почерпать только из
действительности, то элементарная последовательность требует от нас, чтоб мы
и библейское откровение пропускали через фильтр добытых из действительности
истин. И, наоборот, если откровение добивается санкции истины, оно должно
идти на поводу у действительности. Сам Зевс внушал это Хризиппу, как мы уже
не раз говорили, за много сотен лет до Гегеля. И Платон - еще раз повторю,
ибо сколько ни повторять, все будет мало - усматривал со всей возможной
ясностью и отчетливостью - присутствие в мире ко всему безразличной
Необходимости, от которой и идут все суровости и все обиды, выпадающие на
долю людей. Вправе ли мы сделать обратное заключение? Сказать, что под
суровостью можно всегда прощупать Необходимость? Если это правильно, то не
свидетельствуют ли речи Киргегарда о ни с чем не сравнимой, безмерной
свирепости евангельской проповеди, о том, что он натолкнулся на
Необходимость и почувствовал свое окончательное бессилие преодолеть ее? Чем
настойчивее, безудержнее и в своем роде вдохновеннее звучат его слова, тем
больше убеждаемся мы, что тут пред нами одно из самых важных и значительных,
хотя, может быть, и неумышленных "непрямых высказываний" его. Он не может
сказать открыто, что власть Необходимости для него невыносима: это всем
показалось бы плоским и смешным трюизмом. И еще труднее признаться, что он
бессилен эту власть с себя сбросить. Помимо того, что эта Необходимость, как
тень Банко, на самом деле была хоть и безмерно властная, но призрачная,
судьбе угодно было облечь бессилие Киргегарда в такую отвратительную и
постыдную форму, что даже и у него не хватало мужества открыто говорить о
том, что для него было важнее всего на свете. Он даже избегал в применении к
себе употреблять слово "бессилие", справедливо опасаясь, что он таким
образом может выдать свою тайну. Но, с другой стороны, он и молчать об этом
не может, точнее, он ни о чем другом не может говорить, как о бессилии
человека пред Необходимостью - и именно потому, что люди, даже те, которые
называют себя христианами, всеми силами стараются забыть о Необходимости,
замолчать ее - точно инстинктивно чуя, что пред Необходимостью все должно
отступить и преклониться, даже их вера. Отсюда и пошли "непрямые
высказывания"; то он прикрывается псевдонимами (большинство его книг
подписано не его именем, а самыми разнообразными псевдонимами)clxv или
фабулами вымышленных историй, которые всегда сводятся к рассказам о борьбе
живого человека с безмерно могущественной и ко всему безразличной силой, то
он воспевает христианство, столь же разрушительное и столь же беспощадное,
как и сама Необходимость. И в этом опять выражается строгая внутренняя
последовательность Киргегарда: если в библейском откровении христианин
должен и может "отклонить свое внимание от чуда" (т.е. от того, что для Бога
все возможно, что над Богом и Необходимость не властна) и видеть его
сущность в проповеди любви, которая не может ничего сделать, то христианство
тем больше приближается к умозрительной философии, чем возвышеннее мы его
истолковываем. Иначе говоря: раз христианство есть только учение, есть
только назидание, то христианство вовсе и "не пошло дальше Сократа",
духовные запросы которого отвечают самым строгим требованиям морали.
Но тогда - что же заставляет Киргегарда "отклонять внимание" от чуда и
зовет нас к бессильной любви? Мы уже не раз наталкивались на этот вопрос,
для Киргегарда это основной вопрос, к которому он постоянно возвращается,
так как он является articulus stantis et cadentis экзистенциальной
философии. Отклонить свое внимание от чуда - это значит признать
существование veritates aeternae - они же и veritates emancipatae a Deo -
истины, от Бога не зависящие, истины, от которых Бог зависит, т.е. признать,
что для Бога не все возможно. Признать же, что для Бога не все возможно, это
равносильно признанию - как сам нам Киргегард сказал, - что Бога нет. И
христианство, сводящееся к учению о veritates aeternae, хотя бы и необычайно
возвышенному, есть отрицание Бога, причем возвышенность учения прямо
пропорциональна упорству и настойчивости отрицания. Сколько раз сам
Киргегард говорил, что христианство не есть "учение", и предостерегал от
"доцентов", превращающих слово Божие в стройную систему положений,
изложенных по отделам, главам и параграфам! Но, вместе с тем, в дневнике его
мы читаем: "Нас хотят убедить, что возражения против христианства идут от
сомнения. Это чистое недоразумение. Возражения против христианства имеют
своим источником неповиновение, нежелание повиноваться, бунт против всякого
авторитета. Потому до сих пор, борясь интеллектуальным оружием с сомнением,
вместо того, чтоб этически бороться с мятежом, боролись вотще"91. На первый
взгляд представляется, что и в самом деле "этическая борьба" с нежеланием
повиноваться может быть противопоставлена тому, что Киргегард называет
интеллектуальной борьбой с сомнением, что в области религиозной уместна
только первого рода борьба и что к ней сводится задача экзистенциальной
философии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85