любовь - как источник нравственной связи человека с миром и людьми,
его окружающими. Любовь как этический принцип означает, по убеждению
русского писателя, прежде всего бережное и благодарное отношение человека к
своему бытию, понятому как дар - дар высшей любви. Потому бытие предстает в
глазах Толстого не как пустой и бессодержательный эмпирический факт, который
еще только предстоит "наполнить" смыслом - точка зрения неокантианцев, но
как факт нравственный: благо. Такое отношение, в свою очередь, предполагает
непосредственное, идущее из глубины человеческого существования постижение
бытия как абсолютной целостности и единства, и, следовательно, хотя и
переживаемого каждым из существующих людей как его дар, как нечто,
дарованное именно ему, - в смысле ответственности за него, однако
принадлежащий ему вместе с другими. Ведь стоит только "отмыслить" от моего
бытия бытие всех других людей, как тут же исчезнет и мое собственное бытие.
По этой причине моя благодарная любовь к бытию, которое непосредственно
раскрывается мне во мне самом, с тою же непосредственностью переживается
мною как любовь к другим людям, участвующим в "моем" бытии точно так же, как
я участвую в "их" бытии, - еще один способ постижения "всеединства", бытия,
непосредственно доступный, однако, лишь тому, кто (в силу неестественных,
ненормальных и, следовательно, безнравственных обстоятельств индивидуального
развития) не был оторван от жизни тех миллионов и миллионов людей, которые
своим повседневным трудом и своим постоянным общением друг с другом
оберегают дарованное всем людям благо: бытие человечества.
Эта идея, которая, открывшись ему на рубеже 1880-1890-х годов, все
глубже и глубже осознавалась Толстым, легла в основу его последующего
литературнохудожественного творчества - здесь она выверялась и уточнялась на
материале живых человеческих судеб.
В таких произведениях Л. Н. Толстого, как "Смерть Ивана Ильича",
"Записки сумасшедшего", "Хозяин и работник", "Окончание малороссийской
легенды "Сорок лет", изданной Костомаровым в 1881 году", и ряде других эта
идея была повернута своей наиболее драматической стороной. Толстой показал
невыносимый страх смерти как выражение бессмысленности жизни человека, им
одержимого, а его преодоление - как прорыв человека, отгороженного этим
страхом от других людей, - к ним, перестающим быть "другими". Прорыв,
который согласно Толстому дается только любовью. С ее помощью человек
обретает сознание истинного смысла жизни, равно как и понимание того, что
его панический, леденящий душу и парализующий ее страх перед смертью был
лишь иным выражением бессмысленности его - "безлюбой" - жизни; и что не сам
этот страх отгораживал его от других людей, а, наоборот, его изначальная
отгороженность от них - его неспособность полюбить их - была истинной
причиной этой фатальной отъединенности - замкнутости в батисферу собственной
"самости", обрекшей человека на полнейшую "завороженность",
"загипнотизированность" видением своей неминуемой смерти, разрушительных
процессов его тела, толкающих человека в объятия небытия.
Пока человек отъединен от других людей, пока он живет безлюбой жизнью,
ощущая жизнь как нечто, данное только ему, чем он обладает на правах
собственности - частной собственности, которая не может и не должна быть
"разделена" с другими в акте искренней любви-самоотдачи (хотя только в нем и
раскрывается единство и "неделимость" бытия) - он согласно Толстому
неизбежно будет подвержен тем состояниям, которые с такой невыносимой
болезненностью переживались людьми вроде Ивана Ильича Головина или автора
"Записок сумасшедшего".
"Я не спал... Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой
комнате страшно. Я не встал и стал задремывать... Я был опять так же
пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой
возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю?
Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и
мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего
не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен
себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя... Я вышел в
коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и
омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было. "Да что это за глупость,
- сказал я себе. - Чего я тоскую, чего боюсь". - "Меня, - неслышно отвечал
голос смерти. - Я тут". Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет,
она вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно
смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь
я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем
чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность,
право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее
раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас... Красный огонь
свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего
нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть... Я лег было. Но только что
улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, такая же духовная тоска,
какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что
смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно.
Как-то жизнь и смерть сливались в одно"'.
А вот переживания Ивана Ильича, осознавшего, что он неизлечимо болен и
что в ближайшем будущем ему предстоит умереть: "Он пытался возвратиться к
прежним ходам мысли, которые заслоняли для него прежде мысль о смерти. Но
странное дело - все то, что прежде заслоняло, скрывало, уничтожало сознание
смерти, теперь уже не могло производить этого действия". "И что было хуже
всего - это то, что она отвлекала его к себе не затем, чтобы он делал
что-нибудь, а только для того, чтобы он смотрел на нее, прямо ей в глаза,
смотрел на нее и, ничего не делая, невыразимо мучился". "Он шел в кабинет,
ложился и оставался опять один с нею. С глазу на глаз с нею, а делать с нею
нечего. Только смотреть на нее и холодеть".
И эта пытка - пытка смертью, которой, как мы видели, был подвергнут не
только знавший о своей безнадежной болезни Иван Ильич, но и вполне здоровый
автор "записок сумасшедшего" (имеется в виду тот, кого Толстой представляет
нам в качестве этого автора, хотя и наделяет его многими из своих
собственных переживаний, о которых поведал в своей "Исповеди" и дневниковых
записках), продолжались до тех пор, пока человек ощущал себя один на один со
"своей собственной" смертью. А было это всего-навсего лишь другой формой
понимания им жизни - бытия вообще - исключительно как "своей собственной",
данной ему, и только ему: переживание, целиком и полностью отделявшее "вот
этого" индивида от всех "других", абсолютно "безлюбое" переживание. И
кончилась эта пытка лишь в тот момент, когда такому человеку - этой
"безоконной монаде" - удалось наконец прорваться к другим, "прорубить окно"
из своего герметически замкнутого бытия - бытия для него одного - к бытию с
другими и в других.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
его окружающими. Любовь как этический принцип означает, по убеждению
русского писателя, прежде всего бережное и благодарное отношение человека к
своему бытию, понятому как дар - дар высшей любви. Потому бытие предстает в
глазах Толстого не как пустой и бессодержательный эмпирический факт, который
еще только предстоит "наполнить" смыслом - точка зрения неокантианцев, но
как факт нравственный: благо. Такое отношение, в свою очередь, предполагает
непосредственное, идущее из глубины человеческого существования постижение
бытия как абсолютной целостности и единства, и, следовательно, хотя и
переживаемого каждым из существующих людей как его дар, как нечто,
дарованное именно ему, - в смысле ответственности за него, однако
принадлежащий ему вместе с другими. Ведь стоит только "отмыслить" от моего
бытия бытие всех других людей, как тут же исчезнет и мое собственное бытие.
По этой причине моя благодарная любовь к бытию, которое непосредственно
раскрывается мне во мне самом, с тою же непосредственностью переживается
мною как любовь к другим людям, участвующим в "моем" бытии точно так же, как
я участвую в "их" бытии, - еще один способ постижения "всеединства", бытия,
непосредственно доступный, однако, лишь тому, кто (в силу неестественных,
ненормальных и, следовательно, безнравственных обстоятельств индивидуального
развития) не был оторван от жизни тех миллионов и миллионов людей, которые
своим повседневным трудом и своим постоянным общением друг с другом
оберегают дарованное всем людям благо: бытие человечества.
Эта идея, которая, открывшись ему на рубеже 1880-1890-х годов, все
глубже и глубже осознавалась Толстым, легла в основу его последующего
литературнохудожественного творчества - здесь она выверялась и уточнялась на
материале живых человеческих судеб.
В таких произведениях Л. Н. Толстого, как "Смерть Ивана Ильича",
"Записки сумасшедшего", "Хозяин и работник", "Окончание малороссийской
легенды "Сорок лет", изданной Костомаровым в 1881 году", и ряде других эта
идея была повернута своей наиболее драматической стороной. Толстой показал
невыносимый страх смерти как выражение бессмысленности жизни человека, им
одержимого, а его преодоление - как прорыв человека, отгороженного этим
страхом от других людей, - к ним, перестающим быть "другими". Прорыв,
который согласно Толстому дается только любовью. С ее помощью человек
обретает сознание истинного смысла жизни, равно как и понимание того, что
его панический, леденящий душу и парализующий ее страх перед смертью был
лишь иным выражением бессмысленности его - "безлюбой" - жизни; и что не сам
этот страх отгораживал его от других людей, а, наоборот, его изначальная
отгороженность от них - его неспособность полюбить их - была истинной
причиной этой фатальной отъединенности - замкнутости в батисферу собственной
"самости", обрекшей человека на полнейшую "завороженность",
"загипнотизированность" видением своей неминуемой смерти, разрушительных
процессов его тела, толкающих человека в объятия небытия.
Пока человек отъединен от других людей, пока он живет безлюбой жизнью,
ощущая жизнь как нечто, данное только ему, чем он обладает на правах
собственности - частной собственности, которая не может и не должна быть
"разделена" с другими в акте искренней любви-самоотдачи (хотя только в нем и
раскрывается единство и "неделимость" бытия) - он согласно Толстому
неизбежно будет подвержен тем состояниям, которые с такой невыносимой
болезненностью переживались людьми вроде Ивана Ильича Головина или автора
"Записок сумасшедшего".
"Я не спал... Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой
комнате страшно. Я не встал и стал задремывать... Я был опять так же
пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой
возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю?
Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и
мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего
не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен
себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя... Я вышел в
коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и
омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было. "Да что это за глупость,
- сказал я себе. - Чего я тоскую, чего боюсь". - "Меня, - неслышно отвечал
голос смерти. - Я тут". Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет,
она вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно
смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь
я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем
чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность,
право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее
раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас... Красный огонь
свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего
нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть... Я лег было. Но только что
улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, такая же духовная тоска,
какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что
смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно.
Как-то жизнь и смерть сливались в одно"'.
А вот переживания Ивана Ильича, осознавшего, что он неизлечимо болен и
что в ближайшем будущем ему предстоит умереть: "Он пытался возвратиться к
прежним ходам мысли, которые заслоняли для него прежде мысль о смерти. Но
странное дело - все то, что прежде заслоняло, скрывало, уничтожало сознание
смерти, теперь уже не могло производить этого действия". "И что было хуже
всего - это то, что она отвлекала его к себе не затем, чтобы он делал
что-нибудь, а только для того, чтобы он смотрел на нее, прямо ей в глаза,
смотрел на нее и, ничего не делая, невыразимо мучился". "Он шел в кабинет,
ложился и оставался опять один с нею. С глазу на глаз с нею, а делать с нею
нечего. Только смотреть на нее и холодеть".
И эта пытка - пытка смертью, которой, как мы видели, был подвергнут не
только знавший о своей безнадежной болезни Иван Ильич, но и вполне здоровый
автор "записок сумасшедшего" (имеется в виду тот, кого Толстой представляет
нам в качестве этого автора, хотя и наделяет его многими из своих
собственных переживаний, о которых поведал в своей "Исповеди" и дневниковых
записках), продолжались до тех пор, пока человек ощущал себя один на один со
"своей собственной" смертью. А было это всего-навсего лишь другой формой
понимания им жизни - бытия вообще - исключительно как "своей собственной",
данной ему, и только ему: переживание, целиком и полностью отделявшее "вот
этого" индивида от всех "других", абсолютно "безлюбое" переживание. И
кончилась эта пытка лишь в тот момент, когда такому человеку - этой
"безоконной монаде" - удалось наконец прорваться к другим, "прорубить окно"
из своего герметически замкнутого бытия - бытия для него одного - к бытию с
другими и в других.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164