По горе росли горох и чечевица, далее влево шёл глубокий овраг с красно-бурыми обрывами и совершенно чёрными впадинами, дававшими некогда приют смелым удальцам Степана Разина, сына Тимофеевича. Затем шёл старый сосновый лес, густою черносинею щёткою покрывавший гору и уходивший по ней под самое небо; а к этому лесу, кокетливо поворачиваясь то в ту, то в другую сторону, подбегала мелководная речечка, заросшая по загибинам то звонким красноватым тростником, махавшим своими переломленными листочками, то зеленосиним початником. Много этого початника росло по мелководной речке Саванке. Вымечется этот початник, и славно смотреть на него издали. На одних стеблях качаются развесистые кисточки с какими-то красными узелками, точно деревенские молодки в бахромчатых повязках. А на других стеблях все высокие, чёрные, бархатистые султаны; ни дать ни взять те прежние султаны, что высоко стояли и шатались на высоких гренадерских шапках. Смирно стоят в воздухе гордые, статные гренадеры в высоком синем ситнике, и только более шаткие, спрятавшиеся в том же ситнике молодочки кокетливо потряхивают своими бахромчатыми красноватыми повязочками. А дунет ветерок, гренадеры зашатаются с какими-то решительными намерениями, повязочки суетливо метнутся из стороны в сторону, и все это вдруг пригнётся, юркнет в густую чащу початника; наверху не останется ни повязочки, ни султана, и только синие лопасти холостых стеблей шумят и передвигаются, будто давая кому-то место, будто сговариваясь о секрете и стараясь что-то укрыть от звонкого тростника, вечно шумящего своими болтливыми листьями. Пронесётся тучка, сбежит ветерок, и из густой травы снова выпрыгивают гренадерские султаны, и за ними лениво встают и застенчиво отряхиваются бахромчатые повязочки.
Вид этот изменялся несколько раз в год. Он не похож был на наше описание раннею весною, когда вся пойма покрывалась мутными водами разлива; он иначе смотрел после Петрова дня, когда по пойме лежали густые ряды буйного сена; иначе ещё позже, когда по убранному лугу раздавались то тихое ржание сосуночка, то неистово-страстный храп спутанного жеребца и детский крик малолетнего табунщика. Ещё иначе все это смотрело позднею осенью, когда пойма чернела и покрывалась лужами, когда чёрные бархатные султаны становились белыми, седыми, когда между ними уже не мелькали бахромчатые повязочки и самый ситник валился в воду, совершенно обнажая подопревающие цибастые ноги гренадер. Дул седовласый Борей, и картина вступала в свою последнюю смену: пойма блестела белым снегом, деревня резко обозначалась у подгорья, овраг постепенно исчезал под нивелирующею рукою пушистой зимы, и просвирнины гуси с глупою важностью делали свой променад через окаменевшую реку. Редкий из седых гренадеров достоит до этого сурового времени и, совершенно потерявшись, ёжится бедным инвалидом до тех пор, пока просвирнина старая гусыня подойдёт к нему, дёрнет для своего развлечения за вымерзлую ногу и бросит на потеху холодному ветру.
В смотрительском флигеле все спали тихим, но крепким сном, когда меревский Наркиз заколотил кнутовищем в наглухо запертые ворота. Через полчаса после этого стука кухарка, зевая и крестясь, вошла со свечою в комнату Евгении Петровны.
Девушку как громом поразило известие о неожиданном и странном приезде Лизы в Мерево. Протянув инстинктивно руку к лежавшему на стуле возле её кровати ночному шлафору, она совершенно растерялась и не знала, что ей делать.
– Прочитайте, матушка, письмо-то, – сказала ей Пелагея. Женни бросила шлафор и, сидя в постели, развернула запечатанное письмо доктора.
«Спешите как можно скорее в Мерево, – писал доктор. – Ночью неожиданно приехала Лизавета Егоровна, больная, расстроенная и перезябшая. Мы её ни о чем не расспрашивали, да это, кажется, и не нужно. Я останусь здесь до вашего приезда и даже долее, если это будет необходимо; но во всяком случае она очень потрясенанравственно, и вы теперь для неё всех нужнее.
Д. Розанов».
Через час Женни села в отцовские сани. Около неё лежал узелок с бельём, платьем и кое-какой домашней провизией. Встревоженный Пётр Лукич проводил дочь на крыльцо, перекрестил её, велел Яковлевичу ехать поскорее и, возвратясь в залу, начал накручивать опустившиеся гири стенных часов. На дворе брезжилось, и стоял жестокий крещенский мороз.
Глава двадцать вторая.
Утро мудрёнее вечера
В одиннадцать часов довольно ненастного зимнего дня, наступившего за бурною ночью, в которую Лиза так неожиданно появилась в Мереве, в бахаревской сельской конторе, на том самом месте, на котором ночью спал доктор Розанов, теперь весело кипел не совсем чистый самовар. Около самовара стояли четыре чайные чашки, чайник с обделанным в олово носиком, молочный кубан с несколько замёрзшим сверху настоем, бумажные свёрточки чаю и сахару и связка баранок. Далее ещё что-то было завязано в салфетке.
За самоваром сидела Женни Гловацкая, а напротив её доктор и Помада. Женни хозяйничала.
Она была одета в темнокоричневый ватошник, ловко подпоясанный лакированным поясом и застёгнутый спереди большими бархатными пуговицами, нашитыми от самого воротника до самого подола; на плечах у неё был большой серый платок из козьего пуха, а на голове беленький фламандский чепчик, красиво обрамлявший своими оборками её прелестное, разгоревшееся на морозе личико и завязанный у подбородка двумя широкими белыми лопастями. Густая чёрная коса в нескольких местах выглядывала из-под этого чепца буйными кольцами.
Евгения Петровна была восхитительно хороша в своём дорожном неглиже, и прелесть впечатления, производимого её присутствием, была тем обаятельнее, что Женни нимало этого не замечала. Прелесть эту зато ясно ощущали доктор и Помада, и влияние её на каждом из них выражалось по-своему.
Евгения Петровна приехала уже около полутора часа назад и успела расспросить доктора и Помаду обо всем, что они знали насчёт неожиданного и странного прибытия Лизы. Сведения, сообщённые ими, разумеется, были очень ограничены и нимало не удовлетворили беспокойного любопытства девушки.
Теперь уже около получаса они сидели за чаем и все молчали.
Женни находилась в глубоком раздумье; молча она наливала подаваемые ей стаканы и молча передавала их доктору или Помаде. Помада пил чай очень медленно, хлебая его ложечкою, а доктор с каким-то неестественным аппетитом выпивал чашку за чашкою и давил в ладонях довольно чёрствые уездные баранки.
– Хорошо ли это, однако, что она так долго спит? – спросила, наконец, шёпотом Женни.
– Ничего, пусть спит, – отвечал доктор и опять давал Гловацкой опорожнённую им чашку.
В контору вошла птичница, а за нею через порог двери клубом перекатилось седое облако холодного воздуха и поползло по полу.
– Лекаря спрашивают, – проговорила птичница, относясь ко всей компании.
– Кто? – спросил доктор.
– Генеральша прислали.
– Что ей?
– Просить велела беспременно.
– Что бы это такое? – проговорил доктор, глядя на Помаду. Тот пожал в знак совершенного недоумения плечами и ничего не ответил.
– Скажи, что буду, – решил доктор и махнул бабе рукою на дверь. Птичница медленно повернулась и вышла, снова впустив другое, очередное облако стоявшего за дверью холода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171
Вид этот изменялся несколько раз в год. Он не похож был на наше описание раннею весною, когда вся пойма покрывалась мутными водами разлива; он иначе смотрел после Петрова дня, когда по пойме лежали густые ряды буйного сена; иначе ещё позже, когда по убранному лугу раздавались то тихое ржание сосуночка, то неистово-страстный храп спутанного жеребца и детский крик малолетнего табунщика. Ещё иначе все это смотрело позднею осенью, когда пойма чернела и покрывалась лужами, когда чёрные бархатные султаны становились белыми, седыми, когда между ними уже не мелькали бахромчатые повязочки и самый ситник валился в воду, совершенно обнажая подопревающие цибастые ноги гренадер. Дул седовласый Борей, и картина вступала в свою последнюю смену: пойма блестела белым снегом, деревня резко обозначалась у подгорья, овраг постепенно исчезал под нивелирующею рукою пушистой зимы, и просвирнины гуси с глупою важностью делали свой променад через окаменевшую реку. Редкий из седых гренадеров достоит до этого сурового времени и, совершенно потерявшись, ёжится бедным инвалидом до тех пор, пока просвирнина старая гусыня подойдёт к нему, дёрнет для своего развлечения за вымерзлую ногу и бросит на потеху холодному ветру.
В смотрительском флигеле все спали тихим, но крепким сном, когда меревский Наркиз заколотил кнутовищем в наглухо запертые ворота. Через полчаса после этого стука кухарка, зевая и крестясь, вошла со свечою в комнату Евгении Петровны.
Девушку как громом поразило известие о неожиданном и странном приезде Лизы в Мерево. Протянув инстинктивно руку к лежавшему на стуле возле её кровати ночному шлафору, она совершенно растерялась и не знала, что ей делать.
– Прочитайте, матушка, письмо-то, – сказала ей Пелагея. Женни бросила шлафор и, сидя в постели, развернула запечатанное письмо доктора.
«Спешите как можно скорее в Мерево, – писал доктор. – Ночью неожиданно приехала Лизавета Егоровна, больная, расстроенная и перезябшая. Мы её ни о чем не расспрашивали, да это, кажется, и не нужно. Я останусь здесь до вашего приезда и даже долее, если это будет необходимо; но во всяком случае она очень потрясенанравственно, и вы теперь для неё всех нужнее.
Д. Розанов».
Через час Женни села в отцовские сани. Около неё лежал узелок с бельём, платьем и кое-какой домашней провизией. Встревоженный Пётр Лукич проводил дочь на крыльцо, перекрестил её, велел Яковлевичу ехать поскорее и, возвратясь в залу, начал накручивать опустившиеся гири стенных часов. На дворе брезжилось, и стоял жестокий крещенский мороз.
Глава двадцать вторая.
Утро мудрёнее вечера
В одиннадцать часов довольно ненастного зимнего дня, наступившего за бурною ночью, в которую Лиза так неожиданно появилась в Мереве, в бахаревской сельской конторе, на том самом месте, на котором ночью спал доктор Розанов, теперь весело кипел не совсем чистый самовар. Около самовара стояли четыре чайные чашки, чайник с обделанным в олово носиком, молочный кубан с несколько замёрзшим сверху настоем, бумажные свёрточки чаю и сахару и связка баранок. Далее ещё что-то было завязано в салфетке.
За самоваром сидела Женни Гловацкая, а напротив её доктор и Помада. Женни хозяйничала.
Она была одета в темнокоричневый ватошник, ловко подпоясанный лакированным поясом и застёгнутый спереди большими бархатными пуговицами, нашитыми от самого воротника до самого подола; на плечах у неё был большой серый платок из козьего пуха, а на голове беленький фламандский чепчик, красиво обрамлявший своими оборками её прелестное, разгоревшееся на морозе личико и завязанный у подбородка двумя широкими белыми лопастями. Густая чёрная коса в нескольких местах выглядывала из-под этого чепца буйными кольцами.
Евгения Петровна была восхитительно хороша в своём дорожном неглиже, и прелесть впечатления, производимого её присутствием, была тем обаятельнее, что Женни нимало этого не замечала. Прелесть эту зато ясно ощущали доктор и Помада, и влияние её на каждом из них выражалось по-своему.
Евгения Петровна приехала уже около полутора часа назад и успела расспросить доктора и Помаду обо всем, что они знали насчёт неожиданного и странного прибытия Лизы. Сведения, сообщённые ими, разумеется, были очень ограничены и нимало не удовлетворили беспокойного любопытства девушки.
Теперь уже около получаса они сидели за чаем и все молчали.
Женни находилась в глубоком раздумье; молча она наливала подаваемые ей стаканы и молча передавала их доктору или Помаде. Помада пил чай очень медленно, хлебая его ложечкою, а доктор с каким-то неестественным аппетитом выпивал чашку за чашкою и давил в ладонях довольно чёрствые уездные баранки.
– Хорошо ли это, однако, что она так долго спит? – спросила, наконец, шёпотом Женни.
– Ничего, пусть спит, – отвечал доктор и опять давал Гловацкой опорожнённую им чашку.
В контору вошла птичница, а за нею через порог двери клубом перекатилось седое облако холодного воздуха и поползло по полу.
– Лекаря спрашивают, – проговорила птичница, относясь ко всей компании.
– Кто? – спросил доктор.
– Генеральша прислали.
– Что ей?
– Просить велела беспременно.
– Что бы это такое? – проговорил доктор, глядя на Помаду. Тот пожал в знак совершенного недоумения плечами и ничего не ответил.
– Скажи, что буду, – решил доктор и махнул бабе рукою на дверь. Птичница медленно повернулась и вышла, снова впустив другое, очередное облако стоявшего за дверью холода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171