– Это по философии, – продолжал доктор, – а я вот вам ещё докажу это своей методой. Может быть, c'est quelque chose de moujique , ну да и я ведь не имею времени заниматься гуманными науками, а так, сырыми мозгами размышляю. Вы вот говорите, что у необразованных людей драматической борьбы нет. А я вам доложу, что она есть, и есть она у каждого такого народа своя, с своим складом, хоть её на театре представлять, эту борьбу, и неловко. Возьмите, например, орловскую мещаночку Матрешу или Гашу в том положении, когда на их сестру шляпу надевают, и возьмите Мину, Иду или Берту из Митавы в соответственном же положении. Милочка сейчас свою комнатку уберёт, распятие повесит и Гёте в золотообрезном переплёте на полку поставит, да станет опускать деньги в бронзовую копилочку. И воровством или другими мастерствами она пренебрегает, а её положение ей не претит. А наша пить станет, сторублевыми платьями со стола пролитое вино стирает, материнский образок к стене лицом завернёт или совсем вынесет и умрёт голодная и холодная, потому что душа её ни на одну минуту не успокоивается, ни на одну минуту не смиряется, и драматическая борьба-то идёт в ней целый век. Это черта или нет?
– Давно указанная и вовсе не нужная.
Зарницын был шокирован темами докторского рассказа, и всем было неловко выслушивать это при девицах. Один доктор, увлечённый пылкостью своей жёлчной натуры, не обращал на это никакого внимания.
– Вы все драматических этюдов отыскиваете, – продолжал он. – Влезьте вон в сердце наемщику-рекруту, да и посмотрите, что там порою делается. В простой, несложной жизни, разумеется, борьба проста, и видны только одни конечные проявления, входящие в область уголовного дела, но это совсем не значит, что в жизни вовсе нет драмы.
– Я готов перестать спорить, – отвечал Зарницын, – я утверждаю только, что у образованных людей всех наций драматическое в жизни общее, и это верно.
– И это неверно, и сто тысяч раз неверно. «Гроза» не случится у француженки; ну, да это из того слоя, которому вы ещё, по его невежеству, позволяете иметь некоторые национальные особенности характера, а я вот вам возьму драму из того слоя, который сравнён цивилизациею-то с Парижем и, пожалуй, с Лондоном. Я пять лет знаю эту драму и теперь, когда последнего её актёра, по достоверным сведениям, гложут черви, я её расскажу. Если б я был писатель, я показал бы не вам одним, как происходят у нас дикие, вероятно у нас одних только и возможные драмы, да ещё в кружке, который и по-русски-то не больно хорошо знает. А я вам уступаю это задаром: в десяти словах расскажу. Была барыня, молодая, умная, красавица, богатая; жила эта барыня не так далеко отсюда. Была у неё мать-старушка, аристократка коренная, женщина отличнейшая, несмотря на свой аристократизм. Был у молодой барыни муж, уж такой был человек, что и сказать не могу, – просто прелесть что за барин. Поженилась эта парочка по любви, и жили они душа в душу. Барыня была женщина преданная, самоотверженная, но кипучая, огневая была натура. Приехала к ней по соседству кузина из этих московских, с строгими правилами: что все о морали разговаривают. Муж у неё мышей не топтал; восемьдесят лет, что ли, ему было, из ума уже выжил совсем. Ну, она и приласкала кузининого муженька, а тот, как водится, растаял. Пошли у них шуры да муры. Жена плакать, он клясться, что все клевета да неправда, ничего, говорит, нет. Жена говорит: «сознайся и перестань, я тебе все прощу», – не признается. «Ну, смотри, – говорит барыня, – если ты мне лжёшь и я убеждусь, что ты меня обманываешь, я себя не пощажу, но я тебя накажу так, что у тебя в жизни минуты покойной не будет». – А прошу вас ни на минуту не забывать, что она его любит до безумия; готова на крест за него взойти. – Жил у них отставной пехотный капитан, так, вроде придворного шута его муж содержал. Дурак, солдафон, гадкий, ну, одним словом, мерзость. Он ухаживал за барыней: цветы полевые ей приносил, записки любовные писал. Все это все знали и дурачились, потешались над ним. Назначила кузина барину rendez-vous ночью. Жена это узнала и ни слова никому. Муж лёг в кабинете, да как все в доме уснуло, он тягу. Жена услыхала, как скрипнула дверь, и входит со свечою в кабинет. Никого. Пустая кровать. Она села и зарыдала. Рыдала, рыдала до истерики. Никто не входит. Вдруг капитан этот проснулся и является. Брызгает её, утешает. Она смотрит на эту гадину и вдруг перестала плакать. Да что было-то? Муж вором лезет в дверь да тишком укладывается в кровать, а жена в одном бельё со свечой из капитановой комнаты выходит. «Теперь, говорит, мы квиты. Я вам говорила, что я себя не пощажу, вот вам и исполнение», да и упала тут же замертво.
– Это французская мелодрама, – заметил Зарницын.
– Да как не мелодрама. Французская мелодрама на берегах Саванки. По-вашему ведь, вон в духовном ведомстве человек с фамилиею Дюмафис невозможен, что же с вами делать. Я не виноват, что происшествие, которое какой-нибудь Сарду из своего мозга не выколупал бы, на моих глазах разыгралось. Да-с, на моих глазах. Вот эти руки кровь пускали из несчастных рук, налёгших на собственную жизнь из-за любви, мне сдаётся. Я сумасшедшую три года навещал, когда она в тёмной комнате безвыходно сидела; я ополоумевшую мать учил выговорить хоть одно слово, кроме «дочь моя!» да «дочь моя!» Я всю эту драму просмотрел, – так уж это вышло тогда. Я видел этого несчастного в последнюю минуту в своём доме. Как он молил жену хоть солгать ему, что ничего не было. Вы знаете, что она сказала: «было все», и захохотала тем хохотом, после которого людей в матрацы сажают, чтоб головы себе не расшибли. Вот вам и мелодрама!
Все смотрели в пол или на свои ногти. Женни была красна до ушей: в ней говорила девичья стыдливость, и только няня молча глядела на доктора, стоя у притолоки. Она очень любила и самого его и его рассказы. Да Лиза, положив на ладонь подбородок, прямо и твёрдо смотрела в глаза рассказчику.
– Это ужасно, – проговорил, наконец, Гловацкий. – Ужасный рассказ ваш, доктор! Чтобы переменить впечатление, не запить ли его водочкой? Женичка, распорядись, мой друг!
– Пейте, а я ко двору.
– Что ж это, доктор!
– Да нет, уж не удерживайте, пожалуйста; я этого не выношу в некоторые минуты.
– Ну, Бог с вами.
– Да, прощайте.
– Послезавтра Лиза уезжает; я надеюсь, вы завтра придёте к нам, – сказала, прощаясь с доктором, Женни.
– Приду, – отвечал доктор.
Глава двадцать седьмая.
Кадриль в две пары
Лиза крепко пожала докторову руку, встретив его на другой день при входе в залу Гловацких. Это было воскресенье и двунадесятый праздник с разрешением рыбы, елея, вина и прочих житейских льгот.
– Доктор! – сказала Лиза, став после чаю у одного окна. – Какие выводы делаете вы из вашей вчерашней истории и вообще из всего того, что вы встречаете в вашей жизни, кажется очень богатой самыми разнообразными столкновениями? Я все думала об этом и желаю, чтобы вы мне ответили, потому что меня это очень занимает.
– Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрёл мазь для ращения волос, – употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, – то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал, как людям выйти из ужасных положений бескровной драмы, моё имя поставили бы на челе человечества.
– Да, но у вас есть же какая-нибудь теория жизни?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171