– Нет, Лизавета Егоровна, и не хочу я иметь её. Теории-то эти, по моему мнению, погубили и губят людей.
– Как же, ведь есть теории правильные, верные.
– Не знаю таких и смею дерзостно думать, что до сих пор нет их.
Лиза задумалась.
– Нынешняя теория не гарантирует счастья?
– Не гарантирует, Лизавета Егоровна.
– А есть другие?
– И те не гарантируют.
– Значит, теории неверны?
– Выходит, так.
– А может быть, только люди слишком неспособны жить умнее?
– Вот это всего вернее. Кто умеет жить, тот уставится во всякой рамке, а если б побольше было умелых, так и неумелые поняли бы, что им делать.
– Это так.
– Так мне кажется. Мы ведь все неумелые.
Лиза пристально на негто посмотрела.
– Ну, а ваша теория? – спросила она.
– Я вам сказал: моя теория – жить независимо от теорий, только не ходить по ногам людям.
– А это не вразлад с жизнью?
– Напротив, никогда так не легко ладить с жизнью, как слушаясь её и присматриваясь к ней. Хотите непременно иметь знамя, ну, напишите на нем «испытуй и виждь», да и живите.
– Что ж, по-вашему выйдет, что все заблуждаются?
– Бедлам, Лизавета Егоровна. Давно сказано, что свет бедлам.
– Так и мы ведь в этом бедламе, – смеясь заметила Лиза.
– И мы тоже.
– Значит, чем же вернее ваша теория?
– Вы слыхали, Лизавета Егоровна, про разбойника Прокрусту?
– Нет, не слыхала.
– Ну, так я вам расскажу. У Прокрусты была кровать. Кого бы он ни поймал, он клал на эту кровать. Если человек выходил как раз в меру этой кровати, то его спускали с неё и отпускали; если же короток, то вытягивали как раз в её меру, а длинен, так обрубали, тоже как раз в её меру. Разумеется, и выходило, что всякого либо повытянут, либо обрубят. Вот и эти теории-то то же самое прокрустово ложе. Они надоедят всем; поверьте, придёт время, когда они всем надоедят, и как бы теоретики ни украшали свои кровати, люди от них бегать станут. Это уж теперь видно. Мужчины ещё туда и сюда. У них дела выдуманного очень много. А женщины, которым главные, простые-то интересы в жизни ближе, посмотрите, в какой они омут их загонят. Либо уж те соскочут да сами такую ещё теорию отхватают, что только ахнем.
– Ну… постойте же ещё. Я хотела бы знать, как вы смотрите на поступок этой женщины, о которой вы вчера рассказывали?
– Это какое-то дикое, противоестественное исступление, которое, однако, у наших женщин прорывается. Бог их знает, как у них там выходит, а выходит. Ухаживает парень за девкой, а она на него не смотрит, другого любит. Вдруг тот её обманул, она плачет, плачет, да разом в ноги другому. «Отколошмать, просит, ты его, моего лиходея; вымажь ей, разлучнице, дёгтем ворота – я тебя ей-Богу, любить стану». И ведь станет любить. На зло ли это делается или как иначе, а уж черта своеобычная, как хотите. – Я на вчерашнюю историю так и смотрю, Лизавета Егоровна, как на несчастье. Потому-то я предпочитаю мою теорию, что в ней нет ни шарлатанства, ни самоуверенности. Мне одно понятно, что все эти теории или вытягивают чувства, или обрубают разум, а я верю, что человечество не будет счастливо, пока не открыто будет средство жить по чистому разуму, не подавляя присущего нашей натуре чувства. Вот почему, что бы со мною ни сталось в жизни, я никогда не стану укладывать её на прокрустово ложе и надеюсь, что зато мне не от чего станет ни бежать, ни пятиться.
– Доктор! мы все на вас в претензии, – сказала, подходя к ним, Женни, – вы философствуете здесь с Лизой, а мы хотели бы обоих вас видеть там.
– Повинуюсь, – отвечал доктор и пошёл в гостиную.
Через несколько минут туда вошла и Лиза. Дьякон встал, обнял жену и сказал:
– Ну-ка, мать дьяконица, побренчи мне для праздника на фортоплясе.
Духовная чета вышла, и через минуту в зале раздался довольно смелый аккомпанемент, под который дьякон запел:
Прихожу к тому ручью,
С милой где гулял я.
Он бежит, я слезы лью,
Счастье убежало.
Томно ручеёк журчит,
Делит грусть со мною,
И как будто говорит:
Нет её с тобою.
– «Нет её с тобою», – дребезжащим голосом подтянул Пётр Лукич, подходя к старому фортепьяно, над которым висел портрет, подтверждавший, что игуменья была совершенно права, находя Женни живым подобием своей матери.
Дьяконица переменила музыку и взяла другой, весёлый аккорд, под который дьякон тотчас запел:
В зале жарко, в зале тесно,
Невозможно там дышать;
А в саду теперь прелестно
Пить, гулять и танцевать.
– Да, теперь там очень прелестно пить, гулять и особенно танцевать по колено в снегу, – острил Зарницын, выходя в залу. За ним вышла Женни и Вязмитинов. Дьяконица заиграла вальс.
Дьякон подал руку Евгении Петровне, все посторонились, и пара замелькала по зале.
– Позвольте просить вас, – отнёсся Зарницын, входя в гостиную, где оставалась в раздумье Бахарева. Лиза тихо поднялась с места и молча подала свою руку Зарницыну. По зале замелькала вторая пара.
– Папа! – кадриль с вами, – сказала Женни.
– Что ты, матушка, Бог с тобой. У меня уж ноги не ходят, а она в кадриль меня тянет. Вон бери молодых.
– Доктор, с вами?
– Помилуйте, Евгения Петровна, я сто лет уж не танцевал.
– Пожалуйста!
– Сделайте милость, увольте.
– Фуй! девушка вас просит, а вы отказываетесь.
– Юстин Феликсович, вы?
– Извольте, – отвечал Помада.
– Лиза, а ты бери Николая Степановича.
– Нет-с, нет, я, как доктор, забыл уж, как и танцуют.
– Тем лучше, тем лучше. Смешнее будет.
– В самом деле, нуте-ка их, пару неумелых, доктора с Николаем Степановичем в кадриль. Так и будет кадриль неспособных, – шутил Пётр Лукич.
– Бери, Лиза. Играйте, душка Александра Васильевна! Женни расшалилась.
Дьяконица сыграла ритурнель.
– Ангажируйте же, господа! – крикнул Зарницын.
– Нет, позвольте, позвольте! Это вот как нужно сделать, – заговорил дьякон, – вот мой платок, завязываю на одном уголке узелочек; теперь, господа, извольте тянуть, кто кому достанется. Узелочек будет хоть Лизавета Егоровна. Ну-с, смелее тяните, доктор: кто кому достанется?
Девушки стояли рядом. Отступление было невозможно, всем хотелось веселиться. Доктор взял за уголок платка и потянул. На уголке был узелочек.
– Господа! – весело крикнул дьякон. – По мудрому решению самой судьбы, доктору Розанову достаётся Лизавета Егоровна Бахарева, а Николаю Степановичу Вязмитинову Евгения Петровна Гловацкая.
Обе пары стали на места. У дверей показались Абрамовна, Паланя и Яковлевич.
«Черт знает, что это такое!» – размышлял оставшийся за штатом Помада, укладывая в карман чистый платок, которым намеревался обернуть руку. Случайности не забывали кандидата.
– Шэн, шэн! вырабатывайте шэн, Николай Степанович, – кричал Вязмитинову доктор, отплясывая с Лизой. Кадриль часто путалась, и, наконец, по милости шэнов, танцоры совсем спутались и стали. Все смеялись; всем было весело.
Женни вспомнила о дьяконице и сказала:
– Господа, составляйте другую кадриль, я буду играть.
– Нет, пусти, я, а ты танцуй, – возразила Лиза и села за фортепьяно. Зарницын танцевал с Женни, Помада, обернув платком вечно потевшие руки, с дьяконицей. Окончив кадриль, Лиза заиграла вальс. Зарницын понёсся с дьяконицей, а Помада с Женни.
Доктор подошёл к Абрамовне, нагнулся к её уху, как бы желая шепнуть ей что-то по секрету, и, неожиданно схватив старуху за талию, начал вертеть её по зале, напевая: «О мейн либер Августен, Августен, Августен!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171